Когда отец наконец нарушил свое затворничество, он выглядел таким убитым, что мне неудержимо захотелось его утешить.
За улейном я обратилась к нему:
— Отец, ты не болен?
— Я? Болен? — Он хмуро сдвинул брови. — С чего ты взяла?
— Ты кажешься таким усталым, таким бледным, словно тебя что-то гнетет. Вот я и подумала: не могу ли я помочь? Пойми, я уже не ребенок.
— Я не болен, — отрезал он, не глядя на меня.
— Ну тогда…
Я увидела, как его лицо исказила гримаса нетерпения, и запнулась, но тут же решила не дать отмахнуться от себя. По всему было видно, что отец нуждается во внимании, и кому же, как не дочери, проявить его?
— Послушай, папа, — бесстрашно начала я, — я же вижу, тебя что-то беспокоит. Вдруг я могу помочь?
Он посмотрел мне прямо в глаза, и нетерпение на его лице сменилось суровой холодностью. Я чувствовала, он нарочно отгораживается от меня, принимая мою настойчивость за назойливое любопытство.
— Дорогая моя, — проговорил он, — ты даешь волю воображению.
Взяв нож и вилку, он усердно занялся едой, на которую до того, как я с ним заговорила, не обращал внимания. Все было ясно. Меня поставили на место. Никогда еще я не чувствовала себя такой отринутой, такой лишней.
После мы перекинулись парой фраз, а мои попытки задать вопросы оставались без ответа. В доме зашептались, что на отца опять «накатило».
Пришло еще одно письмо от Дилис. Она упрекала, что я так и не написала ничего о себе. Когда я читаю ее письма, мне кажется, я слышу ее голос — короткие фразы, множество восклицательных знаков, подчеркиваний, и вижу словно наяву, как она, захлебываясь от возбуждения, рассказывает о своих делах. Ее учат делать реверансы, она берет уроки танцев, приближается торжественный день первого бала, как прекрасно, что теперь она не зависит от мадам, что больше не школьница, а молодая леди и вступает в светскую жизнь.
Я снова попыталась ей написать. Но о чем было рассказывать? Разве что об этом: «Мне страшно одиноко. Наш дом ужасно унылый. Ах, Дилис, ты радуешься, что школа для тебя закончилась, а я сижу в этом мрачном доме и мечтаю о школьных днях»?
Я разорвала письмо и пошла в конюшню седлать свою Ванду. С тех пор как я вернулась, я присвоила эту лошадь себе. Это было единственной отдушиной, когда, как в пору детства, меня опутывала паутиной тоска от ощущения, что такая унылая жизнь уготована мне навсегда.
Но наступил день, когда в мою жизнь вошли Габриэль Рокуэлл и Пятница.
Я, как обычно, оседлав Ванду, отправилась на прогулку по пустоши и как раз скакала по торфянику, направляясь к заброшенной дороге, когда навстречу мне попалась женщина с собакой. Мне бросился в глаза жалкий вид пса, и я придержала лошадь. Пес был тощий — кожа да кости. Он вызывал жалость и казался несчастным. На шее у него болталась веревка, служившая поводком. Я неравнодушна к животным и не могу оставаться безучастной, когда вижу, что кто-то из них страдает. Сразу было ясно, что хозяйка собаки — цыганка. Это меня не удивило: тогда цыганские таборы на вересковых пустошах не были редкостью. Цыгане заходили и к нам. Они продавали корзины и вешалки для платья, предлагали даже вереск, хотя его-то мы могли собрать сами. Фанни их терпеть не могла.
— У меня они ничего не выклянчат, — приговаривала она. — Только и знают, что людям голову морочить, попрошайки несчастные!
Я подъехала к цыганке и остановилась.
— Почему вы не возьмете пса на руки? Он ведь еле бредет, — спросила я.
— А вам-то какое дело? — огрызнулась цыганка и обожгла меня взглядом маленьких, как угольки, глаз, блеснувших из-под черных с сединой косм. Но выражение ее лица тут же изменилось: она увидела, что на мне дорогой костюм, что лошадь у меня хорошо ухожена, и в ее газах вспыхнула алчность. Я была из господ, а господа существуют для того, чтобы у них вымогали деньги. — О, леди! Пожалейте меня, уж который день маковой росинки во рту не было! Святая правда, чтоб мне провалиться!
Однако она не производила впечатление умирающей от голода. Вот собака — та явно голодала. Это была маленькая дворняжка, помесь с терьером. И хотя она еле дышала, глазки у нее были живенькие, и смотрела собачонка так умоляюще, что мне почудилось, будто животина просит меня спасти ее. С первой минуты меня потянуло к этой собачонке, и я поняла, что не смогу бросить ее на произвол судьбы.
— Вот пес видно что голодает, — заметила я.
— Бог с вами, леди! Да за последние два дня я сама кусочка не проглотила, чем же мне было с ним поделиться?
— И веревка ему мешает, — продолжала я. — Разве вы не видите?
— Да без веревки мне его и с места не сдвинуть. Я бы его понесла, только сил пет. Подкрепиться бы чуть-чуть, глядишь, и сил прибавится.
Внезапно у меня вырвалось:
— Я куплю у вас пса. Плачу за него шиллинг.
— Шиллинг! Да что вы, леди! Я и подумать не могу, чтоб без него остаться. Все свои горести с ним делю, лучший мой друг!
Цыганка наклонилась к песику, но но тому, как он шарахнулся от нее, можно было судить об их истинных отношениях. Моя решимость забрать у цыганки собаку удвоилась.
— Трудно нам живется, да, собаченька? — продолжала сюсюкать цыганка. — Но друг без друга мы никуда, правда? Разве мы можем расстаться? Да всего за шиллинг?
Я пошарила в карманах в поисках денег. У меня не было сомнений, что в конце концов она согласится продать мне пса за шиллинг, ведь, чтобы заработать такие деньги, ей надо наделать множество вешалок, но цыганки всегда торгуются. И вдруг я с досадой обнаружила, что денег с собой не взяла. В кармане оказался лишь пирожок с мясом и луком, испеченный Фанни. Я захватила его на случай, если опоздаю к завтраку. Вряд ли цыганка согласится обменять собаку на пирожок. Ей нужны деньги, в предвкушении наживы глаза ее разгорелись.
Она внимательно наблюдала за мной, собака тоже. Взгляд цыганки делался все более дерзким и подозрительным, взгляд собаки — все более умоляющим.
— Знаете, оказывается, я забыла деньги.
Губы у цыганки недоверчиво скривились. Она с силой дернула за веревку, и пес жалобно взвизгнул.
— Тихо! — прикрикнула она, и животное испуганно замолкло, не спуская с меня страдальческих глаз.
Я не знала, что делать — то ли упрашивать цыганку подождать, пока я съезжу за деньгами, то ли умолять отдать мне пса, с тем чтобы она потом пришла в Глен-Хаус, я с ней расплачусь. При этом я понимала, что надеюсь зря, хозяйка собачки не согласится ни на то, ни на другое, ведь она доверяет мне не больше, чем я ей.
Вот тут-то и появился Габриэль. Он галопом скакал по пустоши к дороге, и, услышав стук копыт, мы с цыганкой обернулись посмотреть, кто едет. Конь под Габриэлем был вороной, и от этого облик юноши казался еще более светлым. Его белокурые волосы сразу бросались в глаза, так же как и его элегантность, например прекрасно сшитый темно-коричневый костюм для верховой езды из дорогого сукна. А когда всадник подъехал ближе и я разглядела его лицо, оно так расположило к себе, что я решилась на дерзкий поступок. Даже сейчас, оглядываясь назад, я недоумеваю, как у меня хватило смелости остановить совершенно незнакомого человека и попросить у него шиллинг, чтобы купить собаку. Но Габриэль, как я потом ему говорила, явился мне словно благородный рыцарь в сверкающих доспехах — не то Персей, не то святой Георгий.
Его тонкое лицо, казалось, было затуманено какой-то печалью, и это сразу заинтриговало меня, хотя в тот, первый раз его меланхолическое настроение было менее заметно, чем при наших дальнейших встречах.