Он посопел, прошёлся рукой по лицу.
— Твоё право. Коли решил, так нечего тебе тут ночевать. Пошли. Ты, тётка, не тревожься, может, он денёк-другой у меня поживёт.
— А, греховодник! Чую, вся беда от тебя!
Он усмехнулся.
— Не вся от меня, есть и от него малость.
Пасмурным утром мы вошли в Ирагские ворота. Хмуро двигался сквозь ворота людской поток — ни разговоров, ни шуток — только слишком громко в безмолвии скрипит под ногами снег. Опустив на глаза капюшон, мы с Ирсалом брели за толпой мимо притихших домов, мимо пустых харчевен, мимо безмолвных храмов.
Улица кончилась, я поднял глаза од грязного снега и увидел эшафот. Он был как чёрный остров в зыбком море толпы, он зачёркивал площадь, он осквернял город, он позорил мир.
Ирсал орудовал локтями; я шёл за ним, нас молча толкали в ответ; мелькнуло знакомое лицо — я, кажется, видел его на суде? — отстало, спряталось среди толпы.
Только цепь стражников была впереди: красные лица, частокол пик — и эшафот.
Я не мог на него глядеть. Бессильное бешенство: почему это есть? Разбить, разметать, разогнать — и пусть такого не будет! Вот он, мой враг — эта слепая сила, перемалывающая жизни ради чьих-то крохотных целей. Опять мы лицом к лицу, и мне некуда деться. Но теперь я не убегу. Я буду драться с ним, до последней капли крови, сдохну, но не признаю, что так и должно быть…
— Ведут! Ведут! — загудело в толпе, она задвигалась, и я увидел осуждённых. Между двумя рядами солдат они двигались к эшафоту. Первою шла Ваора. Нет, не шла. Её волокли под руки два здоровенных попа, а следом вторая пара тащила мужчину. Они исчезли за чёрною глыбой, а когда появились на эшафоте, я ухватился за Ирсала. Не Ваора это была! Не могла быт Ваорой эта старуха! Нечёсаные космы скрывали её лицо, и что-то вроде надежды — а вдруг?
Их подвели к столбам и отпустили. Мужчина упал на колени, а она — Ваора! — пошатнулась, но выпрямилась, мягким женственным движением убрала волосы с лица. Четыре палача в суконных масках засуетились, привязывая их к столбам.
Появился ещё один, тучный, в доспехах, развернул свиток и стал, надсаживаясь, что-то кричать. Я ничего не слышал. Я видел только лицо Ваоры и её распахнутые в муке глаза. Она искала кого-то в толпе, и я, рванувшись, стащил капюшон. Заметила ли она движение или просто увидела меня, но глаза её остановились на мне, и губы дрогнули, словно в улыбке.
И я обо всём забыл. Набрал побольше воздуха в грудь и крикнул что было мочи:
— Она жива, Ваора! Все наши живы! Скоро кеватцам конец!
Ирсал, ощерясь, схватил меня за руку и рванулся назад. Я успел заметить, как стража ударилась в отвердевшее тело толпы. Мы бежали по площади; толпа расступилась перед нами и стеною смыкалась следом, и я нёс с собою, как драгоценность, память о том, как знакомым грозовым светом загорелись глаза Ваоры и взметнулась губа, открывая острые зубки.
В воротах стражников не было — видно тоже смотрели на казнь, мы выбрались благополучно. Ирсал попетлял для порядка и привёл меня в тот же сарай.
Спасибо Ирсалу, он так и молчал всю дорогу. Я не мог бы с ним говорить. Ненависть оглушила меня, удушающая бессильная злоба. Я ничего не могу. Этот мир так же гнусен, как мой, так же подл и жесток. Почему я вообразил, что смогу в нём что-нибудь сделать? Как ни крои историю, но людей нельзя изменить. Эти гнусные, подлые твари…
А потом меня отпустило. Я почувствовал боль в руке и увидел кровь на повязке. И уже ненависть, а печаль…
Рядом тихо сопел Ирсал, я покосился, ожидая упрёков, но лицо его было добрым и грустным.
— Беда с тобой, парень, — сказал он совсем не сердито. — Ты, видать, свою голову и в грош не ставишь.
Я не ответил.
— А всё-таки порадовал ты её…
И опять мы молчим. Я качаю проклятую руку и спокойные, ясные мысли… Я здесь навсегда. Этот мир — теперь мой мир. Я не хочу, чтобы в нём такое творилось. Что я могу? Одинокий, беспомощный чужак, подозрительный и поднадзорный. У Баруфа есть люди, есть деньги и есть оружие — а он пока ничего не сумел. У меня есть только я, моя воля и мой мозг. А почему бы и нет? Интересный эксперимент: превратить бессилие в силу.
— Ирсал, — сказал я, — а ведь акхон уже понял, что кто-то ему мешает. Что теперь будет?
— Чего?
— Зачем бы ему спешить с казнью? Значит, уже понял, что не достанет больше никого из тех, кто ему нужен.
— Д-да! — сказал Ирсал и утопил лицо в ладони. — Ты посиди, а? Я быстро!
— Я с тобой.
— Это ещё зачем?
— Надо.
Он покосился с сомнением, подумал — вдруг согласился.
И мы оказались в каком-то заброшенном доме. Особенно противный, затхлый холод — и страх. Я слишком резко начал. Так круто, уже и не отступить.
Дверь заскрипела длинно и печально, и появились двое. Одного я сразу же узнал. Не то лицо и не те обстоятельства, чтобы его забыть.
Он прищурился в сумраке дома, поглядел на меня, на Ирсала, опять на меня и сказал — как будто бы без угрозы:
— Хорошо ты блюдёшь закон, брат Ирсал.
Ирсал побледнел.
— Это моя вина, — сказал я устало. — Я хотел тебя видеть.
— Зачем?
Я сказал — все так же устало. Я и правда очень устал.
— А мне-то что?
Голос был равнодушен, но лицо отвердело, и зрачки сошлись в колючие точки.
— Я не знаю, как поступит акхон. Захочет сам докопаться — это полбеды. А вот если попросит помощи у теакха…
— Ну, попросит.
— И ему не откажут!
— Да! Нынче в городе да солдатня кеватская! Народ-то, что пересохшая солома — огня мимо не пронесёшь. Смекаешь, брат Тилар! А у Охотника-то ты что работал?
— Думал, — заметил, что он нахмурился и пояснил: — Мне передавали сведения от лазутчиков. Надо было сложить одно с другим и прикинуть чего ждать.
— И что, многих ты знал? — спросил он жадно.
— Зачем? Ни они меня, ни я их.
— Хитро! Ладно, гляну, как оно нам сладится. А ты чего с Охотником не ушёл?
— Не дошёл бы, — сказал я неохотно. — В тюрьме пересидел.
Он опять оглядел меня, кивнул и обернулся к Ирсалу:
— Тебя, брат Ирсал, прощаю для первого раза. Иди, он при мне будет.
— Позволь поговорить с Ирсалом, брат.
— А кто тебе мешает? Говори!
А в глазах уже подозрение, и я не стал рисковать. Попросил только:
— Позаботиться о моих, брат. И ради бога, успокой мать, очень тебя прошу!
Он кивнул, прижался щекой к моей щеке и поскорее ушёл.
Странная началась у меня жизнь, романтическая до тоски. Гулкое подземелье в развалинах старого храма, знобкая сырость и сырая темнота. Только ночами я выходил глотнуть мороза, но и тогда за спиной торчала безмолвная тень.