Потом я по-рассматривал очень интересные лужицы, оставшиеся там, где лежали дрова, — мне было непонятно, почему, когда они были снегом, они были про елки и снег с ночного неба, про дорогу между елками, по которой только что побежала серая лошадка с санями и дедом, а когда растаяли, то стали такими же больничными, как и все вокруг.
Потом мне стало скучно, и я побежал по лестнице на второй этаж, надеясь заглянуть в дверь зубного, когда кто-нибудь зайдет или выйдет, и еще раз увидеть те сверкающие железные штуки под лампой, которая ярче солнца. Возле зубного было не так нехорошо, как везде. Я какое-то время подождал, ездя Бубукой по скамье с неудобным выгнутым сиденьем, и пошел дальше. Дальше был такой же коридор, как внизу. Посередине было много людей, они стояли, сидели и все о чем-то говорили, я только понял, что дядьке в грязных валенках надо было зайти, а остальные его не пускали. Я осторожно пролез между ними и пошел в конец коридора, потому что кто-то должен был прийти, и я залез коленями на одинокий стул, который был такой плохой, что залезать на него было уже можно. В окно было видно только вату и небо с ветками, но я все равно смотрел в стекло, обрамленное ледяной рамкой, у самого края становящейся не ледяной, а снежно-игольчатой. На ветку попробовал сесть толстый розовый снегирь, но ветка закачалась, и снегирь испугался, что сломает ее, и упал куда-то вниз.
Больше ничего не было, и я стал смотреть на мух, вверх ногами лежащих на серой вате с запутанными в ней маленькими щепочками. Обычно на такую вату клали елочные игрушки, особенно шары, но тут была больница, и шары никто сюда не принес. Я подумал, что можно взять немного наших и положить здесь, и соскочил со стула, чтоб посмотреть, много ли надо шаров на все окна, но тут сзади открылась дверь и вышел бабы Катин квартирант. Он был весь синий, а голова у него была черная, и он все время кружился, как космонавт, и я еще подумал, что если он будет так кружиться, то будет что-то очень плохое. Потом я увидел, что он как пирожок с луком и яйцами, когда баба Катя даст мне один, я так же открываю его по месту, где он слеплен, и из пирожка так же идет пар, только вкусный. Квартирант был… нет, он был хороший, но я его не любил, хотя он давал мне стрельнуть из воздушного ружья на октябрьские и держал его, пока я тянул холодный как лед курок, и мы попали в пачку от соды. Он всегда сидел на лавочке у бабы Катиных ворот и ел семечки. Он всегда хотел дать мне семечек, но я ни разу не взял, потому что не хотел, чтоб у меня изо рта пахло так же, как у него. Еще он был странный и всегда смеялся, хотя не хотел, и называл меня хулиган, а я не обижался, потому что выходило необидно и даже смешно. Сейчас у него было лицо, как будто он вот-вот заплачет и разобьет окно. Я поздоровался и на всякий случай отошел от окна, а он не услышал, хотя я сказал громко. Тогда я еще раз сказал:
— Здласуте.
А он услышал и долго-долго поворачивался, а потом странно, рывками втянул в себя воздух, выпустил и улыбнулся так, как всегда смеялся, — не хотел улыбаться, но улыбнулся:
— А, хулиган! Ты че тут делаешь? Не дело тебе тут гулять…
— Я с мамой присол, — сказал я, но он уже не слушал меня и сел на стул, и снова сделал такое лицо, как будто сейчас заплачет. Тогда я решил развеселить его и сказал: — А ты как синий пилазок.
— Че? — обернулся ко мне квартирант. — А, пирожок. Пи-ро-жок… С раками.
— С лаками? — переспросил я, потому что не знал, что бывают пирожки с раками.
— С раками… Рак у меня, хулиган. — сказал квартирант и снова улыбнулся. — Умру я скоро.
— Сасем? — удивился я, ведь ему не надо было совсем умирать, если он перестанет так кружиться, то совсем не умрет, а квартирант подумал, что я спросил — зачем, а не «совсем», и сказал:
— Хе, «зачем»… Все умирают, вот и я… тоже.
Тут он быстро встал и пошел по коридору, а потом остановился и медленно вернулся ко мне, сел на корточки, обдавая меня своим вонючим запахом, и сказал:
— Хулиган! А ты будешь меня вспоминать, а?
— Буду, — сказал я и захотел подарить ему свою машинку, чтоб ему было веселее, но он встал и опять быстро пошел по коридору и свернул на лестницу.
Слышь, квартирант! Я не обманул тебя. Прошло почти сорок лет, а я тебя помню. И благодарен тебе — за ружье, за семечки, да и просто так, незнамо за что. Вот видишь, теперь я стал большой и усатый, и научился писать рассказы; мне показалось, что хорошо будет написать рассказ про тебя, и я взял ручку и написал. Теперь тебя будет помнить еще много всяких хороших людей.
Шизофреническое (Друг мой Сашка)
Сколько себя помню, всегда был принципиально одиноким человеком, с самого раннего детства. Нет, людей вокруг всегда было полно; некоторые считали себя моими друзьями, а иные и сейчас числят меня «своим другом», но я с самого раннего детства не считал их… даже не знаю, как сказать. Скажу — «не считал важными для меня», и тут же нарисуется этакий чванливый зазнайка — а это, слава Аллаху, совсем не так; другие термины выставят на подмостки отсутствующего лунатика с расфокусированным взглядом, или зачморенного сверстниками ботаника; или на самом деле, упаси Аллах, пускающего слюни сумасшедшего. Нет, дело в том, что примерно с десяти лет я точно знаю, что никаких «друзей» не бывает, вот и все. По крайней мере, в том мире, в котором живу сейчас. Вот как я это окончательно узнал.
Однажды мы с другом сожгли какого-то незнакомого мужика. Там была еще и баба, но она то ли успела выскочить, то ли менты зачем-то решили замылить второй труп — не знаю. Получилось это случайно, но в то же время абсолютно ничего случайного во всем этом не было; вспоминая тот случай, я всякий раз убеждаюсь: та рель-сово-неумолимая цепь событий, в результате которой мы с Сашкой стали «убийцами по неосторожности», была гораздо более настоящей, чем мы все, прошедшие по ней в тот день. Наверное, именно поэтому я не чувствую себя хоть на миллиграмм «виновным» в смерти того мужика, а может, еще и бабы; сейчас это как бы само собой, но очень характерно, что я не ощущал никакой «вины» и в детстве, когда был по уши набит чужими понятиями. Даже тогда ощущение неотвратимости событий, в которых я принял участие, оказалось гораздо сильнее всех социальных рефлексов.
Эти рельсы давно лежали в нашем дворе, сонно притаившись среди других вещей и событий, очень- очень давно, и по ним рано или поздно кто-нибудь обязательно бы прошел. Хотя это вряд ли, «кого-нибудь» им было не надо, сейчас-то я понимаю, что эти рельсы явно ждали Подходящего. «Кто-нибудь» уже сто раз угодил бы на них, но они терпеливо пропустили тысячи человек, прошедших по нашему двору.
В то субботнее утро я не пошел в школу. Не помню, почему; да это и не важно уже. Помню только, что я сидел на краю песочницы, ожидая, когда кто-нибудь выйдет. В предыдущие выходные был субботник по случаю Ленинских именин, и двор был непривычно чист и наполнен запахом свежевымытых полов; там, где мы с пацанами не успели истоптать нежную пыль, еще виднелись полукруглые бороздки от метел. Тополя уже окутались неприметным при взгляде в упор зеленым газом, и я, скучая, развлекался, посматривая на эту чистейшую зелень то боковым зрением, то прямо, одновременно с удивлением отмечая обнаруживающиеся перемены в характере города, доносимые до меня звуками.
Звуковая картина города стала иной, гулкой, какой-то умытой, пустоватой и предпраздничной, ее исказило приближение майских: замолчала вечно подвывающая насосами котельная в соседнем квартале, в механичке ЖЭКа никто не лупил костяшками домино и не включал наждак, не грохотали проволочные ящики с водкой на заднем дворе гастронома через два дома, и даже громкоговорители, висевшие на столбах поблизости, сдохли — теперь ближайшим оказался тот, что висит на клубе речников аж у самой Затворки. Прислушавшись, что же он там вдали орет, я разобрал: «Здр-р-равствуйте, р-ребят-та! Слушайте! Пионэр- р-рскую Зор-р-рьку!»
…Ого. Нифигассе, девять уже. Че же нет-то никого… — досадливо подумал я и вдруг всей кожей ощутил, что Началось. Выпрямившись, я оглядел двор — нет, никого. Все тот же звон посуды из распечатанных к весне окон, мамки готовят к праздничку; Колывановская голубятня по-прежнему заперта; на столиках и скамейках ни души — что же Началось? А ведь так явно, да еще усиливается… Тут мое сердце перехватило, и понеслось: во двор со стороны Томского тракта ввалилась растрепанная и в хлами-ну пьяная баба, мелькнув из-под разошедшегося плаща рыжим кустом пизды, четко выделившимся на сметанно-белой плоти. «Пьяная тетька без трусов», мечта всех наших пацанов, любящих потолпиться на горкоммунхозов-