чего арабская надпись на фасаде превратилась в бессмыслицу, едва ли: логут улучшить впечатление.
Но войдем теперь в центральный зал дворца. Вы сразу оказываетесь в другом мире. Нигде более не проявляется с такой ясностью связь нормандской Сицилии с Востоком; нигде на всем острове особый талант мусульман создавать тихие тенистые обители, дарующие прохллду среди летней жары, не воплотился столь блистательно. Высокий потолок разделен на отдельные ячейки, в трех внутренних стенах сделаны глубокие ниши со сталактитовыми сводами, столь милыми сердцу сарацинских архитекторов. Вдоль всего зала, включая ниши, тянется фриз из мрамора и цветной мозаики; в центре задней стены он расширяется, образуя три медальона, в которых на фоне изящных арабесок лучники стреляют в птиц из-за дерева, а две пары павлинов с подчеркнутой беззаботностью клюют финики с веток низкорослых пальм. Нетрудно вообразить себе короля в этой очаровательной комнате, проводящего время с мудрецами или сожительницами и глядящего на залитый солнцем сад под успокоительное журчание воды, бегущей по мраморному стоку в декоративный канал и оттуда наружу, в садок для рыб.
Но Вильгельм не увидел Зизу полностью достроенной. Завершал работу его сын; и именно Вильгельм II поместил вторую великолепную арабскую надпись на белой лепнине над входной аркой.[95]
«Здесь столь часто, как только захочешь, ты увидишь очаровательнейшее из сокровищ королевства, самое восхитительное на суше и на море.
Горы, чьи вершины сияют цветом нарциссов…
Ты увидишь великого короля в его прекрасном жилище, обители радости и великолепия, под стать ему самому.
Это земной рай, открытый взору; этот король — мустаиз, этот дворец — азиз».
Несмотря на реставрацию, многое еще предстоит сделать во дворце и в окрестностях, прежде чем к нему будет подходить подобное описание. Следы многовекового забвения нельзя стереть за ночь, и дух запустения еще витает над тоскливой равниной, где некогда пели птицы и рыбы лениво плескались в прудах.
От этого тихого предзакатного времени царствования Вильгельма сохранился только еще один памятник — хотя, возможно, тоже завершенный после его смерти. Это — комната на втором этаже королевского дворца, ныне не к месту именуемая Зала ди Руджеро; ее можно было бы назвать непритязательной, если бы не великолепная мозаика, украшающая ее свод и верхнюю часть стен. Как и мозаика в Зизе — единственная другая светская мозаика, дошедшая до нас со времен нормандцев,[96] — она чисто декоративна и призвана радовать глаз. Здесь мы видим сцены деревенской жизни и охоты, византийские по своей строгой симметрии, сицилийские по радостному изображению пальм и апельсиновых деревьев и лучащиеся живым очарованием и юмором, характерными для западного искусства. Снова имеются павлины, поедающие финики, и близорукие лучники, но теперь к ним присоединяются пара кентавров и множество других зверей, реальных и мифических, многие с почти человеческим выражением на мордах — виноватые, подозрительные леопарды, изумленные павлины, самовлюбленные львы и два здоровенных обиженных оленя, сердито смотрящие друг на друга в невинном неведении ужасной судьбы, которая подстерегает их сзади.
У нас нет никаких документальных свидетельств, относящихся к этой мозаике; ничего, кроме ее стиля — и, в частности, ее сходства с мозаикой Зизы, — что бы помогло ее датировать. Не важно. Важно то, что очарование этой комнаты, этот красочный бестиарий в голубых, зеленых и золотых тонах напоминают нам, как и Зиза, но значительно более ясно о счастливой и беззаботной жизни нормандской Сицилии; о том, что, несмотря на все интриги, заговоры и мятежи, которым уделено так много места на этих страницах, солнце все-таки пробивалось в лесную чащу и люди смотрели на окружающий мир, смеялись и были счастливы.
Вильгельм Злой закончил свое царствование так же, как он его начинал, — переложив всю ответственность на других, а себе оставив только радости и наслаждения, даруемые королевским титулом. Не похоже, что его когда-либо мучила совесть; даже ужасное землетрясение, случившееся 4 февраля 1163 г. на восточной Сицилии, которое полностью разрушило Катанию и привело к тому, что большая часть Мессины обрушилась в море, кажется, не сильно его обеспокоило. В конце концов, западная оконечность острова, в которой он жил, не пострадала. В Палермо стены Палатинской капеллы были еще богаче украшены мозаикой и мрамором; Зиза поднималась все выше; гарем, библиотека и парки доставляли все новые и новые удовольствия. Наверное, для него это было счастливое время.
Но оно оказалось недолгим. В марте 1166 г. король заболел дизентерией, сопровождавшейся лихорадкой. Были призваны доктора, в их числе архиепископ Ромуальд, который, вероятно, посещал знаменитую медицинскую школу в Салерно и определенно имел прекрасную репутацию как врач. Позже Ромуальд, оправдываясь, утверждал, что его коронованный пациент отказывался принимать многие прописанные ему снадобья. Так или иначе, проболев два месяца, в течение которых его здоровье то улучшалось, то ухудшалось, Вильгельм умер 7 мая 1166 г. примерно в три часа пополудни. Ему было сорок шесть лет.
Даже Гуго Фальканд, который ненавидел покойного короля и, как мы знаем, никогда не останавливался перед тем, чтобы подправить исторические факты в собственных целях, признает, что Вильгельма Злого искренне оплакивали. Граждане Палермо, пишет он, «оделись в черные одежды и носили траур три дня. И в продолжение этого времени все дамы, благородные матроны и особенно сарацинские женщины — для которых смерть короля явилась невообразимым горем, — ходили по улицам в рубищах с неприбранными волосами, а перед ними шли служанки, распевая погребальные песни под звуки тамбуринов, и воздух в городе звенел от их плачей». Несмотря на требования каноников из Чефалу, где два больших порфировых саркофага Рожера все еще поджидали достойных хозяев, было решено похоронить Вильгельма в Палермо; даже не вместе с отцом в кафедральном соборе, но более приватно, в Палатинской капелле. Поскольку для него не было приготовлено роскошной гробницы, тело положили в сравнительно скромный гроб и захоронили в склепе. Дважды с тех пор его побеспокоили. Первый раз — через двадцать лет после смерти короля, когда тело Вильгельма поместили в порфировый саркофаг — как у его отца — и перенесли на нынешнее место его захоронения — в алтаре собора Монреале. Второй раз — в 1811 г., когда после серьезного пожара в соборе саркофаг открыли. Тело Вильгельма прекрасно сохранилось, бледное лицо все еще покрывала густая борода, наводившая такой ужас на самых боязливых его подданных.
Он не был хорошим королем. Несмотря на его грозную внешность, он, похоже, мало верил в себя. Перспектива сменить Рожера II на сицилийском троне кого угодно привела бы в смущение, а Вильгельма до тридцати лет никто не готовил к государственной деятельности, и Рожер, если он был низкого мнения о способностях четвертого сына — а имеются серьезные основания предполагать, что это так, — не стал бы скрывать своего мнения. Неудивительно, что Вильгельм старался скрыть неуверенность за устрашающей внешностью, а отсутствие способностей и умений — за показным безразличием. Едва ли можно счесть случайностью тот факт, что он самоустранился как раз от тех разновидностей государственной деятельности — финансов, дипломатии и законодательства, которые так прельщали его отца. Только в тех сферах, где он мог на равных состязаться с Рожером, Вильгельм сумел доказать миру, что он тоже Отвиль. Он тоже строил прекрасные здания; но главное, он сражался. Как воин и военачальник Вильгельм превосходил своего отца и знал это. Будучи заперт в собственном дворце, без друзей и советников, он оказался, как это часто с ним бывало, во власти страхов и сомнений; но во время военных кампаний во главе армии он преображался. И в решающий момент именно его мужество и военное искусство спасли королевство.
Сам контраст, однако, был для него типичен. Его настроения резко и постоянно менялись — вероятно, из-за отсутствия уверенности в себе, что было его главной слабостью. Длительные периоды глубочайшей апатии чередовались со вспышками неистовой, почти истерической деятельности. Он мог проявить непомерную жестокость в один момент и немыслимое милосердие — в другой. Его поведение по отношению к Маттео Боннеллюсу, то враждебное, то доброжелательное — не говоря о том, как он обошелся с Генрихом Аристиппом, — свидетельствует, что он мог легко менять свое мнение под влиянием собственного настроения или советов окружающих. Сам человек неуравновешенный, он оказался не способен поддерживать то тонкое политическое равновесие, от которого зависела безопасность королевства, — между самим собой и подданными, аристократами и простолюдинами, христианами и мусульманами.