Золотые сны сбежали,
Прочь мечта, хоть ты красива,
В жизни есть любовь и диво.
На волнах блистают
Сонмы звезд золотистых,
И туманы съедают
Виденье далей чистых.
Утренний ветер резвится,
По заливу рябь несет,
В озеро не наглядится,
Как в зеркало, зреющий плод.
(
В позднейшей редакции отчетливая трехчастность получила в стихотворении и внешнее выражение: последние восемь строк составили третью строфу. Счастливое чувство безопасности на лоне природы, беспокоящие воспоминания, которые сейчас и здесь теряют свою власть, полное умиротворение и надежды, ощущение контакта с окружающим пейзажем — то же, что и в послании, — высказано теперь в стихотворении, прекрасно выстроенном, запись в тетрадке
303
не имеет ни одной корректуры. Однако вряд ли оно возникло спонтанно прямо на озере и было тут же записано, как бы привлекательна ни была эта мысль и как бы хорошо она ни подходила к стилю стиха, выдержанного в настоящем времени. Разные фазы стиха, отграниченные друг от друга переменой стихотворного размера, также не следует воспринимать как отражение временной последовательности сменяющихся впечатлений. Подобно тому как отдельные строчки объединяют противоречия в одном стихотворении, так и авторское «я» поэта являет собой объект переменчивых настроений.
Словечко «теперь» вначале разделяет счастливое пребывание в настоящем и то, что было до сих пор, о чем подробно не говорится. (В позднейшей редакции этот момент еще усилен «открытым» началом с «и», а также прилагательными «свежий», «новый», «свободный».) Мы знаем уже, что Гёте в это время был далеко от франкфуртских неурядиц, записывая эти рифмы в свой дневник, он был готов к восприятию нового и ощущал в себе прилив продуктивных сил, именно в этом смысле Гёте использовал смелый образ «пуповины», который наглядно показывает его связь с питающей природой. Впечатляюще концентрированно и в то же время широко показана природа во втором четверостишии: как соотнесены между собой разные виды движения, далекая и близкая перспектива, как все, что движется и создает движение, соответствует ритму гребца! Вспоминается «объятый, объемлю» Ганимеда. Однако эту ассоциацию перебивает счастливое сознание безопасности под защитой природы. Лишь энергичный отказ от «золотых снов» (образ, возникавший уже в стихотворении «Белинде») может вернуть юношу в жизнь сегодняшнего дня. И вот в следующих восьми строках снова возникает образ природы с близкой и отдаленной перспективой, высями и просторами, в легком, спокойном движении: ощущение покоя создается рядом фраз одинаковой длины, соединенных простыми рифмами; созревающий плод — это символ надежды на будущее, которое сулит благо. Так, как бы наблюдая самого себя и радуясь своему созреванию, плод дает собственное отражение. Для человека, который отброшен назад мыслью о перенесенных тревогах, эти образы природы превращаются в символ благополучного исхода.
С полным правом часто говорилось о том, что в этом стихотворении ярко проявилось умение Гёте пользоваться поэтическими символами: увидеть в
304
особом общее и воплотить его в поэтическом образе. Правда, не следовало бы забывать, что финал стихотворения, стремясь к разрешению личного и одновременно общественного конфликта, о котором говорится в стихотворении, предлагает лишь одно общее явление в природе — созревание плода. Это не означает никаких гарантий, а лишь некую надежду. Ведь человеческое развитие не есть простой процесс природы, где вся задача в том, чтобы дождаться созревания цветка и превращения его в плод.
В своем движении от внутренней жизни природы к спокойному созерцательному ее восприятию это стихотворение позволяет увидеть дальнейший жизненный путь Гёте, который он прошел, чтобы постигнуть природу и мир в их предметной взаимосвязанности. Так устанавливается связь между финалом стихотворения «На Цюрихском озере» 1775 года и столь интимным началом «Писем из Швейцарии» 1779 года: «Значительные явления погружают душу в прекрасное спокойствие, она наполняется ими, чувствует, сколь значительной может стать она сама, это чувство ее переполняет, не переливаясь через край. Мой глаз и моя душа охватывали явления, и поскольку я был чист и возникавшее чувство ни разу не оскорбил фальшью, то оно воздействовало на меня именно так, как и должно было воздействовать».
Первое путешествие в Швейцарию ничего не разъяснило и ничего не излечило. Гёте по–прежнему рвался между тоской по Лили и стремлением к независимости. В дневник он записал четверостишие, которое лаконично обобщило противоречие. Под заглавием «С горы в море» он сделал пометку, как бы отсылая будущего исследователя к реестру своих произведений: «См. частный архив поэта. Буква «Л»». Затем следует четверостишие:
Если б я тобой не грезил, Лили,
Как меня пленил бы горный путь!
Но когда бы я не грезил Лили,
Разве было б счастье в чем–нибудь?
(
Возвращение. Разрыв с Лили
Обратный путь опять вел через Страсбург. Гёте поднялся на башню собора. В третий раз этот шедевр ар–305
хитектуры произвел на него сильнейшее впечатление: впервые — в студенческие годы 1770—1771–й, что отразилось потом в сочинении «О немецком зодчестве»; затем — по пути в Швейцарию в мае 1775 года; и теперь, вновь испытав восторг, он воплотил его в стихотворении в прозе «Третье паломничество ко гробу Эрвина в июле 1775 года». Его ранний гимн, посвященный собору Эрвина фон Штейнбаха, был «страничкой скрытой душевности», его «читали немногие, к тому же не понимая многих мест» […]. Это было странно — об архитектурном сооружении говорить таинственно, укутывать факты в загадки, поэтически лепетать о пропорциях здания! Теперь он смотрел с башни собора «в направлении отечества, в направлении любви», в те места, где жила Лили. И опять, вновь вдохновленный Страсбургским собором, он пел восторженный гимн творческой силе, которую не должны связывать внешние правила, подобно природе она должна творить в своей первозданной полноте: «Ты един, и ты жив, ты зачат и созрел, ты не собран из частей и заплат. Пред тобой, как пред вспенившимся водопадом могучего Рейна, как пред сияющей, вечно заснеженной вершиной горы, как пред зрелищем широко раскинувшегося, радостно–синего моря или скал, упершихся в облака, и твоих сумеречных долин, серый Сен–Готард, как пред
Достойна упоминания в это пребывание Гёте в Страсбурге его встреча с врачом Иоганном Георгом Циммерманом. Когда он, сотрудник Лафатера в физиогномических исследованиях, разложил перед Гёте собранные им силуэты и портреты, он обратил внимание гостя на портрет дамы, с которой в течение некоторого времени состоял в переписке. Гёте прокомментировал силуэт, не подозревая, что очень скоро эти слова приобретут большое значение в его собственной жизни. «Было бы очень интересно увидеть, как мир отражается в этой душе. Она видит мир как он есть и все–таки через призму любви. Поэтому главное впечатление — мягкость». Это была не кто иная, как Шарлотта фон Штейн. Именно ее облику он дал такую интерпретацию. Сразу же по возвращении во Франкфурт он послал Лафатеру небольшие пояснения по
