несколько километров и с которым вместе упал, перевернувшись раза три через голову. И вот он сидит, упираясь в землю передними ногами. Перебирает ими, как пританцовывает. Весь мокрый. Мускулы трясутся от напрасного усилия — еще не понимает, что уже не встать ему. Ноздри раздуты воронками и розовы от крови. Стонет как человек и смотрит на меня широко открытыми глазами, из которых катятся слезы. А я стою и не нахожу сил его пристрелить… Остановился кто-то из пожилых солдат и прекратил мучения раненого коня: вложил ему в ухо карабин и выстрелил… Вот пишу эти строки и плачу. От чувства нашей вины перед всем живым и таким гармоничным в природе. Что думал раненый, тяжело умирающий конь, глядя в мои глаза широко открытыми глазами? Что люди — противоестественная, уродующая природу сила? Да нет, понимать дано лишь самой этой силе. В ту предсмертную минуту от меня же, от человека, конь ждал спасения и помощи…
Артиллеристы наши сначала решили поменять своих «монголок» на румынских битюков- тяжеловозов, но через сутки их выпрягли. И хорошо, что «монголки», которых было забраковали, не обиделись на своих ездовых и бежали, как преданные собаки, рядом. Маленькие ростом и лохматые, злые и кусучие, монгольские коньки-горбунки оказались очень выносливыми и хорошо служили нам всю войну. А румынских коней нам одного за другим пришлось оставлять в чистом поле. Хоть сытые и красивые, слишком они оказались нежными для войны.
В Калач-на-Дону ворвались наши танкисты одни. Мы, пехота, вошли в освобожденный ими город через сутки.
Перед самым почти Калачом, сильно растянувшись по большаку — кто еще на коне, а кто пешком, — слышим вдруг:
— Воздух!..
Откуда быть авиации? День туманный. Но шум моторов слышу.
А потом и увидел: на высоте, кажется, не более ста метров летят пузатые немецкие бомбовозы. Летят вдоль дороги — по ходу нашего движения — и сыплют бомбы. Падая густой россыпью — того и гляди пришибет пузатая чурка одним своим весом — и ударяясь о землю, эти бомбы не сразу взрывались: за то время, пока они кувыркались и елозили по скользкому снегу, еще не взорвавшись, много можно было успеть сообразить и сделать. Сравнительно много.
…Какие-то секунды я вместе со всеми еще продолжаю убегать от падающих бомб по ходу движения, перепрыгиваю через тех, кто, повинуясь команде «воздух!», упал ничком. Где огибаю, а где перепрыгиваю через чурки со смертоносной начинкой, только что упавшие впереди, — их уже с десяток в поле моего зрения. А позади уже пошли взрывы, вдогонку — сплошной грохот и земля сверху. Пока не догадываюсь, что надо резко изменить курс на девяносто градусов — в сторону от дороги!.. Сворачиваю. Но и по этому курсу впереди меня кувыркается в кювет огромная дура. Мне уже не обогнуть ее, потому что лечу я как пуля. «Давно она упала? — спрашиваю себя. — Успею?!» Уже взлетел над ней и злюсь, что медленно лечу, словно магнитом она меня держит над собой… Но вот уже опять бегу, а спина словно чувствует: еще с полминуты можешь бежать, но уж потом падай и влипай в землю… Что-то перелетело через меня и шмякнулось впереди — перепрыгиваю… Через что я перепрыгиваю? Лошадиная голова, уздечка… — узнаю: конь нашего взводного… Падаю наконец, влипаю. Обращаюсь в гибкий лист, как камбала… Вещмешок сорвало взрывом с моей спины и унесло куда-то… Оглушенный, поднимаюсь и забиваюсь в кашле и рвоте, выворачивающих меня наизнанку… Кругом черная земля, снега как не было, окровавленные клочья чьих-то рук, ног, запах горелой земли… Пронзительнейшая боль в ушах. А в голове картинка, которую зрение успело выхватить в минуту дикого пробега: пузатая чурка врезалась в спину коня и свалила его вместе с нашим комвзвода, который как раз хотел спрыгнуть с него — одна нога на земле, а другая еще в стремени… Дорога — кровавое месиво из тех, кто сразу упал ниц при команде «воздух!»…
Мост через Дон, по которому прорвались в Калач наши танкисты, был уже разрушен фашистской авиацией. А лед еще тонкий и такой скользкий, гладкий как стекло, что шагу невозможно ступить. Тяжелыми стволами, лафетами, плитами мы вмиг его проломим и все окажемся в ледяной воде, стоит только одному поскользнуться и упасть.
Раздается команда набрать песок в каски и в полы шинелей и сыпать перед собой, рассредоточившись на пять метров друг от друга. И вот цепь за цепью осторожно идем по тонкому сверкающему льду. Лед прогибается под ногами, того и гляди лопнет… За всю войну не припомню более тихой переправы, чем эта. На десятки метров в обе стороны слышу только посапывание да приглушенное ворчание: «Тише!», «Не топай как слон!», «Осторожней!» Сбоку от нас мост. Его, как муравьи, облепили саперы. Перед мостом столпотворение машин вперемежку с конными повозками, а подъезжают все новые и новые без конца и края. Артиллеристы не могут форсировать реку по такому зыбкому льду и тоже ждут, когда саперы построят разрушенный пролет.
А мы, пехота, уже на левом берегу. Где же наши танкисты? На всем отрезке пути от Дона до города — в траншеях, канавах, на дороге — трупы фашистов и вражеская техника. Здорово наши танкисты дали прикурить гитлеровцам!
Входим в Калач на рассвете. На пустынных улицах следы панического отступления врага. Валяется награбленное и брошенное посреди улиц барахло. Окна в домах распахнуты, кучи битого стекла. Видимо, гитлеровцы выпрыгивали на улицу прямо из окон. Вон свесился с подоконника убитый немец в длинной рубашке…
Где немцы? В восьми километрах от нас — крупная станица Илларионовка. Командир батальона Дудко Игнат Севостьянович и комиссар Четкасов Александр Ильич вызвали нас с Майоровым — курсантом из Орского училища аэрофотосъемки: четыре часа нам сроку — добраться до Илларионовки, разведать, занята ли немцами, вернуться и доложить.
Майоров меня постарше на два-три года, физически сильный, роста среднего, но коренастый. Его назначили старшим. Чтобы сэкономить время, мы с ним решили, сколько можно будет, проехать на велосипедах.
Время двадцать часов. По дороге, утоптанной отступившими немцами, ехали быстро: знай крути педали… Вот миновали наш боевой дозор и нырнули в тревожную темень. Но где-то на половине пути дорога неожиданно раздвоилась, и мы спешились.
Не знаю, как Майорова, а меня в моем Ташкентском пехотном успели, хоть и по верхам, ознакомить с боевой тактикой ночной разведки. И когда Майоров принял решение каждому пойти своей дорогой и действовать самостоятельно, я возразил, что это опасно, если станица занята и немцы выставили дозоры. Наверняка обе дороги с двух сторон ведут к Илларионовке. Лучше следовать друг за дружкой на дистанции минимальной видимости, чтобы один мог прикрыть другого. Но Майоров не стал вступать в обсуждение дальнейших действий.
— Струсил? — с превосходством спросил он.
И я был вынужден подчиниться. Да и потому, что обидным показалось обвинение в трусости, и потому, что приказ старшего не обсуждают.
— Встречаемся на этой развилке! — приказал Майоров. — Если мой велосипед будет еще здесь, жди меня пятнадцать-двадцать минут. Не больше.
И он ушел по одной дороге, а мне ничего не оставалось, как пойти по другой.
Ситуация в один миг превратилась в крайне невыгодную, бессмысленную даже. Если Илларионовка занята немцами, то на подступах к ней обязательно выставлены боевые охранения и дозоры. Дозоры эти скрыты, замаскированы, иначе говоря засады. А я топаю в их направлении во весь рост, никем не прикрытый, никем не страхуемый. Не разведчик, а живой «язык», взять которого не представляет труда. В один миг бесшумно вырастут как из-под земли, скрутят, и некому сзади открыть по ним огонь.
В левую руку, чтобы выдернуть чеку правой, я вложил противотанковую гранату: живым не дамся в любом случае… Но угнетала бессмысленность такой «разведки». Самое-то главное, что некому будет вернуться в полк с донесением и боевая задача не будет выполнена… Стоп, Мансур! А если интуиция тебя подводит и только одна из этих дорог ведет в Илларионовну? Тогда решение Майорова разделиться было правильным?.. Я всеми силами старался осмыслить нашу с ним возможную гибель… Изворотливый мой ум шептал: к смерти будь готов, но постарайся и в этой ситуации не сплоховать.
Я лег на землю и прикинул, на сколько вперед глаз охватывает в таком положении. Метров на двести. Припорошенная снегом степь впереди пуста. И звуков — земля хороший проводник звуков —