оглядываясь на меня. Я машинально глянул — ну так и есть, его тарелка пуста. Это все было тоже привычным, только аппетит сегодня у Барса что-то разыгрался.
— Что, мало? — спросил я рассеянно.
И тут же услышал ответ, четкий, с гнусавым мурлыкающим распевом:
— Мма-ло!
— Ах, чтоб тебе! — страдальчески морщась, прошептал я и послушно открыл холодильник.
Нет, никаких надежд на мирную жизнь питать явно не стоило. Барс стал говорящим котом, да еще каким! Далеко до него было говорящему коту, которого так здорово описал Валентин Катаев. Тот говорил только «мама» на русский и французский лад, да к тому же под нажимом и в психологическом, и в физическом смысле: хозяин ему как-то ловко растягивал рот и принуждал разнесчастного кота с отвращением играть роль на потеху пьяным гостям. Я бы лично ни за что не пошел на такие варварские фокусы ни с Барсом, ни с каким другим котом.
Ну и что же? Барс в награду за твою добродетель сам заговорил. Говорит и говорит, и все ему мало. Катаев уверяет, что тот говорящий кот скончался во время очередного сеанса, не сумев выговорить простого русского слова «неоколониализм». Это, конечно, шутка, но что, интересно, сможет выговаривать мой Барс этак через недельку, если он за несколько часов сделал такие потрясающие успехи и горит жаждой контакта? Я готов был уже поверить во все, что угодно. Может, он даже доклад о неоколониализме сумеет сделать?
Пока я мылся, брился и тому подобное, Барс прикончил дополнительную порцию рыбы, уселся, как всегда, за стол, на свое обычное место, рядом с моим, и ждал меня. Мы давно уже завтракали вот так, вдвоем, за столом, рассчитанным на шестерых, а если раздвинуть, то и на дюжину. Я принес на подносе кофе, яичницу, масло, сыр. Барс подмигнул мне. Я протянул палец. Барс привычно подставил свой плоский золотистый нос, я легонько проводил пальцем по его шелковистой и твердой поверхности, и кот жмурил глаза от удовольствия, и все было вроде по-прежнему.
Да нет, чего уж там, отлично я понимал, что мирное и незатейливое прошлое не вернется, что этот наш крохотный ласковый мирок разрушен изнутри таинственной силой и что тщетно я пытаюсь теперь отвести взгляд от грозного Духа Земли, которого сам же вызвал по неосторожности, как неопытный ученик чародея. Я механически жевал бутерброд с сыром, ел яичницу, глотал кофе и наспех просматривал газету, а сам все время ощущал настойчивый и требовательный взгляд Барса. И от этого противно сосало под ложечкой и было до того не по себе — ну прямо хоть плачь!
Я глянул на часы и охнул: опаздываю! Поспешно допил кофе и начал собирать со стола. «Это прямо- таки счастье, что мне уходить надо, я бы не выдержал тут!» — с облегчением подумал я. И тут же услышал тоскливое, протяжное мяуканье.
У меня сердце упало.
— Котенька, прости ты меня, большого двуногого дурака! — покаянно сказал я, хватая кота на руки. — Ну, помиримся, ладно?
Барс отчаянно обхватил лапами мою шею, тихо, но внятно проговорил на ухо: «Мам-ма!» — и, откинув голову, печально и проницательно поглядел на меня.»
Ну что тут делать? — думал я. — От него теперь ничего не скроешь. Впрочем… впрочем, он и раньше, наверное, многое понимал, только я этого не видел».
— Кот, дорогой, некогда мне! — умоляюще сказал я и посадил Барса на стул. — Опаздываю я. Скоро к тебе придет…
И тут я опять охнул. Ну да, придет Ксения Павловна навести порядок в квартире и накормить Барса. И что же будет, если Барс с ней заговорит? Разговоров потом не оберешься! Стоп, да ведь это, наверное, можно ему объяснить!
Я уставился на кота, мысленно представляя себе Ксению Павловну, кругленькую, упругую и верткую, как мячик, ее добродушное лицо, тоже круглое и светлое, как полная луна, и русые волосы, стянутые в тугой узел на затылке. «Интересно, как видит ее Барс?» — подумал я и постарался представить себе ее ноги, но решительно не мог припомнить, в чем же она ходит. Кажется, такие зеленые теплые туфли… или это у мамы зеленые туфли?.. Ну ладно! «Не говори с ней! — внушал я Барсу. — Не говори! Только «мяу»! Понял?»
— Мяу! — отчетливо проговорил Барс.
Он не мяукнул, а именно проговорил, на человеческий лад.
— Понял, умница моя! — обрадовался я. — Ну, до свидания, кот!
Я быстро погладил Барса, схватил плащ, берет, портфель и выбежал, одеваясь уже на ходу.
В институт я, конечно, опоздал и, войдя в лабораторию, начал жалко лепетать что-то о неполадках на московском транспорте. Александр Львович поднял седую курчавую голову и сочувственно посмотрел на меня сквозь толстенные линзы очков.
— Ах, до чего мне жаль вас, Игорь, просто выразить не могу! — хрипловато пропел он. — Чтобы в двадцать шесть лет уже потерять возможность нормально пользоваться нижними конечностями.
— Но ведь далеко же, Александр Львович! — неуверенно возразил я.
— Ну, я понимаю, что они у вас отказывают именно в часы «пик», а не на лыжной прогулке за городом, но тем обиднее и досаднее.
Сказав это, он опять уткнулся в свои пробирки. А я начал автоматически выполнять служебные обязанности. Проверил температуру в термостате; посмотрел в записи: «Утром 30.V приготовить 10 чашек Петри на 10–12 мл агара, 1,5 %'; взял отсеянные на косяки культуры — так, No№ 1040, 264, 249, 400, 589, пробирки, заткнутые тампонами из ваты и почерневшей от стерилизации марли; включил газ, сунул в голубой язычок огня тонкую проволочку бактериологической петли, прокалил ее; взял мазок, положил под микроскоп…
Все было привычным и не то чтобы скучным — нет, эта серия опытов давала обнадеживающие результаты, и проблема трансдукции меня интересовала действительно, а не только потому, что значилась в плане лаборатории. Трансдукция — это передача наследственных признаков бактериям при посредстве бактериофага… Ну, я опять отвлекся, а важно в данном случае только то, что я тогда никак не мог заниматься этой интересной работой, и результаты всех посевов и пересевов вдруг перестали меня интересовать.
Я отвел глаза от окуляра микроскопа и с тоской оглядел лабораторию. Чистенькая она такая, миленькая, светлая, пол разноцветным пластиком выстлан серые, красные, голубые квадраты, а вся мебель белая и стеклянная, полным-полно стеклянных поверхностей, стеклянной всякой всячины. Просторное, во всю стену, окно, боковые створки распахнуты. Солнце уже положило свою желтую горячую лапу на узкий подоконник и готовится залезть в комнату, и тогда спустятся белые гофрированные шторы, а на столе у Леночки — красно-фиолетовая персидская сирень, удивительно пышная и свежая.
Леночки не было, и Юрия не было. Юрий, кажется, ушел в библиотеку, а Леночка, наверное, висела на телефоне. Мы сидели вдвоем с Александром Львовичем. И я некоторое время пытался сообразить — не лучше ли будет посоветоваться с ним, он ведь умный, добрый и вообще… Но я представил себе, как начну рассказывать о говорящем коте, как Александр Львович посмотрит на меня сквозь зеленоватые цейсовские стекла в двадцать диоптрий, как насмешливо и сочувственно изогнутся его толстые губы и он скажет: «Ну, если вы теперь вообще не явитесь на работу, я уже буду знать, что мне думать по этому поводу: что вас переманили в цирк с этим говорящим котом!» Или что-нибудь в этом духе. А что может ответить нормальный здоровый человек, если ему начнут рассказывать какие-то детские сказочки о маркизе Карабасе и о коте в сапогах?
Все это я вполне уразумел в пределах минуты, но по-прежнему сидел за микроскопом и бессмысленно глядел на серебристо-черный кудрявый затылок шефа, на его сгорбленную спину в темно-синем, залоснившемся от носки пиджаке. Лучше б я не начинал думать об этом — уж очень мне стало опять тоскливо и страшно, и до того хотелось с кем-то поговорить, рассказать все, попросить совета или хотя бы сочувствия… Да разве это расскажешь? А я чувствовал, что не могу работать, не могу уже ни о чем думать, кроме этого. Я бестолково перелистывал контрольные записи опытов, но ничего не мог сообразить. «Не могу работать, ну просто не могу я сегодня работать!» — с отчаянием сказал я себе.
И вдруг Александр Львович, не поднимая головы, пробормотал:
— Ты к доктору должен пойти и сказать. Лекарство он даст, если болен.