— Мне известно вот что. — Я говорил с максимальной твердостью, на какую был способен в этот момент. — Известно мне, что Аркадий Левицкий не из тех людей, которые способны искать выход в самоубийстве. Он считал самоубийство актом трусости, понятно?
— Да, но видите ли… — слегка вздохнув, сказал Линьков, — несчастный случай, как вы сами понимаете, исключается. Действительно, нельзя по ошибке принять смертельную дозу снотворного. Да и вообще снотворное не принимают на работе…
— То есть вы хотите сказать, что он… что ему это дали… заставили… — забормотал я, чувствуя, что пол под ногами опять слегка пружинит.
— Кто же мог заставить, — сказал Линьков, с сочувствием глядя на меня, — если вы сами видели, что никаких следов борьбы не было. Лежал-то он абсолютно спокойно…
Меня холодом обдало, — я будто снова увидал, как Аркадий лежит на диване, такой спокойный, словно прилег отдохнуть и уснул. Да, никаких следов борьбы… Просто взял вот Аркадий да и проглотил… Сколько же там было этих пачек? С полдюжины, не меньше. Значит, он заранее это подготовил, припас… Никогда он у себя не держал столько снотворного сразу, не так его легко получить, да и незачем…
— …и никого другого в лаборатории вечером не было, — говорил тем временем Линьков, внимательно глядя на меня. — Вы, насколько мне известно, из института ушли вместе со всеми… и больше там не появлялись в тот вечер?
Последние слова он произнес вопросительным тоном, и я с некоторым усилием сообразил, что мне задан классический вопрос: «Где вы были, когда это произошло?»
— Нет, не возвращался, — ответил я. — Пошел в библиотеку и просидел в читальном зале до самого закрытия. Вышел оттуда без пяти одиннадцать, пешком пошел домой, там еще выпил чаю, почитал немного, лег спать около часу ночи, а утром мне позвонили…
— Понятно, — сказал Линьков, — для проформы мне это знать необходимо. Так какие же у вас соображения по поводу случившегося?
Я беспомощно пожал плечами.
— Не знаю, что и думать. Это… ну, просто это так нелепо, нелогично…
Действительно, что меня больше всего и прежде всего поражало в случившемся, так это его дикая нелепость, полнейший алогизм. Этого же попросту быть не может, не бывает так, чтобы ни с того ни с сего…
— Я только в одном уверен, это я уже говорил, — добавил я, — что не мог Аркадий покончить самоубийством! В конце концов, я в этот день был с ним с девяти утра до пяти вечера, мы находились в одной комнате, работали над одним и тем же заданием, переговаривались… ну, и обедали вместе, и вообще… Неужели бы я не заметил, если б Аркадий… ну, если б он ну, вел себя как-то необычно…
Тут я вдруг запнулся. Необычно? А как, собственно, мог бы вести себя человек в таких обстоятельствах? Человек волевой, не тряпка, не истерик? Если он почему-то вообще решился на самоубийство — ну, допустим! — и задумал вдобавок сделать это именно на работе, после того как все уйдут (эти предположения, конечно, нелепость, дикая нелепость, но если все же?…), то он уж изо всех сил держался бы, что называется, в рамках. Так, может, Аркадий именно и держался изо всех сил? Ведь если толком припомнить, он был вчера…
— Я именно хотел попросить, чтобы вы рассказали, как прошел вчерашний день в вашей лаборатории и как вел себя Аркадий Левицкий, — сказал Линьков, будто отвечая на мои мысли.
— Он нервничал… не очень, но все же, — добросовестно объяснил я, — и был какой-то рассеянный, все у него из рук валилось… Но вообще мы работали до конца дня нормально.
— Однако же, — вежливо удивился Линьков, — я нахожу, что у вас довольно странные понятия о нормах. Неужели это нормально для ученого, если у него все из рук валится, он нервничает и думает не о работе, а о чем-то другом?
— Я не знаю, о чем он думал…
— Я — тем более. Но если человек производит впечатление рассеянного и работает нечетко, то естественно будет предположить, что думает он в этот момент не о том, чем непосредственно занимается.
— Видите ли, — сказал я, несколько поразмыслив, — такое с Аркадием бывало и раньше, даже еще и заметней. А думал он при этом все же о работе, — только не о том эксперименте, которым непосредственно занимался, а о проблеме в целом. Ну, понимаете, когда серия идет впустую, никаких толковых результатов…
— А у вас теперь именно такое положение дел?
— Нет, не то чтобы… Но все же есть о чем призадуматься.
— Вы сказали, что нормально работали до конца дня. А потом что было?
Мне стало неловко. Чего я распространяюсь о нормальном поведении Аркадия, когда на самом-то деле, если вдуматься…
— Я хотел остаться в лаборатории вечером, поработать, но Аркадий со мной поссорился. Он нарочно затеял сцену… по-моему, просто хотел выставить меня из лаборатории, — выпалил я одним духом, чтобы поскорее с этим разделаться.
Линьков не стал спрашивать, считаю ли я и это нормой, а только поинтересовался, часто ли я остаюсь в лаборатории по вечерам. Я ответил, что вообще часто, но в последнее время несколько реже. Линьков спросил: а как Аркадий? Я сказал, что Аркадий и в последнее время почти все вечера просиживал в лаборатории.
— Это вызывалось необходимостью? — осведомился Линьков.
— Да как сказать… Никто нас, конечно, не заставлял… Но мы с ним занялись одной проблемой — наполовину в порядке личной инициативы… ну, вот и…
— Вы с ним? — переспросил Линьков. — То есть это была ваша совместная работа? Чем же тогда объяснить, что вы как раз последнее время реже оставались в лаборатории?
— Личные обстоятельства… — вяло пробормотал я.
— А Левицкий как к этому относился? Вы с ним не ссорились из-за ваших частых отлучек?
— Нет… но вообще мы с ним за последний месяц несколько отдалились друг от друга, — неохотно признался я.
Все получалось до крайности нелепо, и я это понимал даже в своем угнетенном состоянии. К чему эти категорические заявления насчет невозможности самоубийства, когда тут же выясняется, что мы с Аркадием за последний месяц мало виделись, даже в ущерб совместной работе, и что накануне смерти он вел себя довольно-таки странно, а я понятия не имею почему да еще и пытаюсь утверждать, что это-де вполне нормально. Я-то все равно был уверен, что Аркадий не мог покончить самоубийством, но если ничего не можешь доказать и все выглядит как раз наоборот, то уж лучше помалкивать. Конечно, Линьков тут же заметил, хоть и очень мягким тоном, что, возможно, за этот месяц в жизни Аркадия произошли какие-то неизвестные мне существенные перемены, и я ничего не мог по существу возразить. Объяснил только, что все же знаю Аркадия не первый год, да и этот последний месяц мы с ним работали вместе каждый день, а то и вечером, и я бы не мог не заметить, если что серьезное…
— Всякое бывает, знаете ли, — сказал на это Линьков. И, помолчав, спросил: — А вы с ним часто ссорились? Не только в последнее время, а вообще?
— Аркадий с кем угодно мог в любую минуту поссориться, в том числе и со мной. Он вспыльчивый, резкий; если что ему не понравится, он немедленно об этом доложит, без всяких церемоний, — в полном соответствии с истиной объяснил я.
— Нелегко вам, должно быть, с ним приходилось, — вежливо и как бы между прочим заметил Линьков.
— Я-то к нему привык. Вот те, кто его плохо знал, те иногда здорово обижались.
— Значит, у него было немало врагов, — задумчиво констатировал Линьков.
— Какие там враги! Ну, просто обижались на него люди, а потом проходило это. У нас ведь особые условия, они… ну, как-то сближают, всякие мелочи легче забываются, когда все заинтересованы работой.
— Значит, у вас создалось такое впечатление, — после паузы сказал Линьков, — что Левицкий нарочно затеял ссору, чтобы выставить вас из лаборатории?