полюбить, когда кругом – Ленин, Ленин и Ленин.
Внутри меня заиграли созвучные месту мелодии: гимны Матери Божъей, из них – три прекраснейших «Аве Марии» – Шуберта, Баха, Качини (там, где орган подружился с трубой). Каждый из этих шедевров один в состоянии растопить наши души, вызвать сочувствие к женщине, потерявшей ребенка, жалость к распятому на кресте Сыну Божьему, а заодно – и к себе самому.
В Дрезденской галерее Сикстинская Мадонна Рафаэля содержится в отдельной светелке. Все взоры обращены на нее, и ты готов пасть ниц. Когда в «Третьяковке» (у художника Ге) Пилат вопрошает Христа: «Что есть истина?» Все замирает, словно вот-вот прозвучит откровение. А когда Мадонн и Иисусов не счесть, – видишь только натурщиков, изнемогавших от лени и неподвижности. Я не художник. Меня, как ребенка, увлекают сюжет и характер. Способен благоговеть перед наискромнейшим Иисусом… только единственным. Два воплощения одного персонажа опровергают друг друга, превращают театр живописи в лабораторию для сравнений и сопоставлений. К этому я не готов.
Но готов к другому.
Однажды мы с женою одновременно ощутили «храмовое состояние», разглядывая полотно малоизвестного православного художника в крошечном выставочном зале в Москве на Малой Грузинской улице, в доме, где жил когда-то Высоцкий. На картине, называвшейся «Литургия», был вид с колокольни на монастырь. Стояло безветренное морозное утро. Тихий рассвет. В кельях уже просыпались и зажигали огни. Из дверей появлялись монахи. У каждого – зажженный фонарь или свечка. Братия крестясь и, прикрывая ладонью пламя, не спеша, расходилась по утренним нуждам. С высоты колокольни крошечные фигурки с огоньками в руках хорошо рисовались на фоне чистейшего снега и белых строений. На небе горели последние звезды, бледнела заря. И, казалось, ты смотришь на Землю «утренними» очами Всевышнего. По спине пробегали мурашки. На сердце – радость, предчувствие невыразимого счастья.
Это и есть «ощущение Храма» – места, где разлита свежесть, где присутствует, обнимает и возносит нас тихая благодать.
Забегая вперед, скажу, что и в Лондоне я испытал «ощущение Храма». Но не в выставочном зале, а в совсем неожиданном месте.
Хухр недолюбливал замкнутые пространства, но я был уверен, что он вот-вот попадется мне на глаза. И вглядываясь в красочные полотна, настороженно ждал, не сойдет ли оттуда ко мне сама Божья Матерь, не загремят ли в торжественных залах иерихонские трубы. Но царившая благоговейная атмосфера, видимо, действовала и на «приятеля»: здесь он позволил себе только скромную (по его разумению) выходку.
Среди гостей бросался в глаза пожилой, профессорского вида посетитель. Одет он был как обычный турист: свитер, джинсы, кроссовки. На голове – серебристый венчик вокруг загорелой макушки, очки и большой нос с горбинкой, считающийся на западе аристократическим, а в России – «нерусским». Разглядывая картины, он расставлял ноги, сцеплял руки на животе или же за спиной и по-петушиному клал голову набок. Все в нем было естественно, кроме этого наклона головки. «Уж не хухр ли балует?» – засомневался я. И только об этом подумал, как заметил хухра в другом конце зала. В своем обычном пуховом «свитере», вытянувшись в человеческий рост, он смотрел на картины через толстые стекла очков. Внешность его не привлекала внимания. Патриоту Соединенного Королевства вид моего приятеля скорее внушал горделивое чувство, нежели – удивление. В Лондоне не принято поражаться экзотическим особенностям гостей: в Британское Содружество Наций входят самые разнообразные этносы. Шум за спиной прервал эти мысли. Я оглянулся. «Профессор» ползал по полу и шарил руками, пытаясь что-то найти. Я сразу же догадался – что, именно, и направился через зал к приятелю, который, расставив ноги и заложив руки за спину, клонил голову набок. Он заметил мое приближение, но не повел и ухом. «Верни сейчас же!» – прошептал я. «И не патумаю!» – отвечал он, делая вид, что поглощен изучением живописных особенностей полотна художника Караваджо «Положение во гроб». Заметив, что я начинаю сердиться, он выкинул фокус: не сгибаясь, дотянулся «руками» до пола и отправил чужие очки скользить по паркету прямо в руки «профессору». Нащупав не известно откуда вернувшиеся «окуляры», водрузив их на нос и, тотчас же заметив «спасителя», пожилой человек издал звук «О!» с легким «у» на конце. Он издавал его еще трижды. То ли решил, что субъект, с такой внешностью, мог и не знать других слов, то ли сам потерял дар речи, при виде согнувшегося в поклоне и делавшего назад ручки «ласточкой» (дескать, к вашим услугам.) куртуазного «чучела».
«Убирайся! Ты позоришь меня!» – зашипел я змеей. Он поднял ладошки: «Вщё, вщё, – ухошу!» А потом, сцепил свои лапоньки сзади и широко (по-профессорски) зашагал к выходу. Перед тем, как скрыться из виду, хухр обернулся и, обведя лапкой полотна, добавил: «Кому нушна эта мажня? Паташдите. Я наришую такое, – вще афнут!» Он не уточнил, когда собирался исполнить угрозу.
В Национальной галерее господа – не посетители, а полотна. Последние не висят, а как будто парят, опирались на воздух и свет. Зато гости «ползают», около них, как сонные бабочки, запорхнувшие на чужое тепло.
Впрочем, среди картин есть тоже изгои. Французских импрессионистов, лишили естественного света, вывесив в сумрачном «карцере» на втором этаже. По-видимому, за последнюю тысячу лет не мало обид затаил Альбион на соседа, живущего через «Канал». Не знаю, возможно, я ошибаюсь.
Великий Тёрнер привлекал и отталкивал безумием стихии и света в прекрасном солнечном зале. Но представлен был так скудно, что я ощутил себя обделенным.
Говорят, что картины его «разбросаны» по разным собраниям. Не то что бы мне от этого было не жарко, не холодно. Но чем больше мы знаем, тем большего нам уже никогда не узнать. Такова, говорят, логика вещей. Но мы-то – не вещи. Мы – люди.
Знатоки «поверяют гармонию алгеброй», а человеку «с улицы» подавай шаманство, без которого от искусства остается сплошное занудство.
В этих стенах незаметно прошли три часа. Галерея оказалась не такой уж большой. И я еще раз прошелся по залам, останавливаясь возле картин, где более мощно восходила из прошлого мысль, что и в те времена люди жили сиротской мечтой о любви, о спасительной мудрости и красоте.
4.
Эта лондонская галерея называлась «Национальной», но состав ее авторов вполне можно назвать интернациональным, как в «Музее изобразительных искусств» в Москве или в Петербургском «Эрмитаже», или в Дрезденской галерее и, наверно, во многих других мировых музеях. А как же со словом «Национальная»? Вот в «Третьяковской галерее» в Москве и в «Русском музее» в Питере – все, действительно, «национальное». Должно быть, у англичан это слово имеет иное значение. А именно – «Национальное собрания лучшего, не зависимо от этнической принадлежности авторов». Можно даже предположить, что в стране существуют музеи, где выставляются только английские авторы, но если здесь такие интернационалисты, почему в «Национальной» галерее не представлен ни один русский художник. Стало тошно: опять эта проклятая «озабоченность».
Я спрашивал себя, почему так много людей стремиться попасть в галереи? Не все же они специалисты по скульптуре и живописи – таких меньшинство. Люди торопятся что-то увидеть хотя бы глазком, получить, на бегу, хоть какое-то представление. Может быть, это – снобизм и напрасная трата времени. Это даже нельзя назвать свежим взглядом. Скорее, взгляд постороннего. Но, по той же причине, я слушаю музыку, которая, среди моего окружения, мало кого привлекает.
Виноват некий «змий» искуситель. Пока не вкусил, ощущаешь себя обделенным, а, вкусив, мало помалу втягиваешься, начинаешь чувствовать «кайф».
Испытывая пустоту одиночества, я шел, как во сне.
– Хоть бы хухр дал о себе знать!
Когда по какой-то причине, а то и без всяких причин делалось не по себе, и жизнь становилась невыносимой, меня подмывало мысленно ее шаржировать. А у Хухра развилась привычка шаржировать мои шаржи. Он любил доводить до абсурда, невинные шалости стариковской фантазии. Выйдя из Галереи на Трафальгарскую площадь и спустившись к фонтанам, я услышал крики и свист полицейского (бобби), а еще – страшный рев. «Колонну Нельсона», как я упоминал, охраняло четыре перелитых из пушек льва. И тут я заметил – пятого, который не возлежал, как другие, а величественно расхаживал у подножья столпа, издавая рык и распугивая туристов. В испуганных криках людей жужжало «осиное слово» «Зуу», «Зуу» (Zoo). Речь шла, по-видимому, о сбежавшем из зоопарка животном. Но где они