не было.
– Вот она, справедливость, – задумчиво протянул Боря-Боб, скосив глаза на полковника. – Одни отчизне служили, кровь проливали, а нынче топают на костылях… Другие жрали-пили и набивали карман, и теперь им все позволено – и та же выпивка, и бабы, и брехня о драчках, где задницы их отродясь не бывало. И власть опять же у них… Иду на спор, что этот шмурдяк всю жизнь просидел в тихой дыре под Питером или Москвой и на горы глядел отдыхаючи в Сочи… А нынче врет и не краснеет! И где ведь врет, каленый пятак ему к пяткам – не в Сочах каких-нибудь сраных, а в заграницах! Куда за рубль не долетишь!
– Но ты ведь тоже долетел, – произнес я.
– Долетел!.. – Борис резко оборвал фразу, и мне показалось, что он хотел добавить: «За казенный счет». – Долетел, зато не вру. А мог бы порассказать… мог бы…
Он выплеснул содержимое стакана в глотку, поднялся и твердым шагом направился к стойке. Бартон дернул меня за рукав:
– Боб расстроен? Почему? Из-за утреннего инцидента? Так я готов искупить. Может, мы и ему откроем счет в банке «Хоттингер и Ги»?
– Боб душой тревожен, а это деньгами не поправишь, – объяснил я. – Он хочет не денег, а справедливости.
– Справедливость – тоже вопрос денег, – заметил Бартон с истинно американским прагматизмом.
– Отнюдь. И то и другое надо рассматривать в аспекте конкретной национальной идеи. Американская идея какова? Что Штаты – оплот демократии, а раз оплот, то должны быть сильны и богаты. Богатство и сила измеряются деньгами; значит, кто при деньгах, тот и прав. Русская же идея совсем иная и коренится в православных и коммунистических догматах. Русские считают, что богатство – зло, а бедность – не порок, что духовное превалирует над материальным и что их миссия – распространить такие идеи по свету, в обоих земных полушариях, не исключая Антарктиды. Вот когда распространят, тогда и установится справедливость! Героям дадут по ордену, честным труженикам – по медали, а мошенники и тунеядцы вымрут сами собой. Понял?
– Не понял, – отозвался Дик. – По-моему, это чепуха, и вот тебе живой пример: все страховые агенты – мошенники, но я не собираюсь вымирать.
– Вымрешь, когда мы до вас доберемся.
– Не доберетесь. Пока что мы вам одалживаем деньги, а не наоборот.
Мы замолчали, чтобы в покое и тишине обдумать национальную идею: он – свою, а я – свою. Боб тем временем топтался у стойки с полной емкостью в руках, но, против моих ожиданий, морду полковнику бить не стал, а даже чокнулся с ним и перекинулся парой слов с девицами. Затем вернулся к нам – повеселевший и возбужденный. Глаза его хитро поблескивали из-под нависших бровей, и даже квадратная физиономия вроде бы сделалась округлой.
– Что приуныли, братаны? – провозгласил он. – Порох отсырел или градус в душе не играет? Так я вас щас развеселю! Есть у меня одна штучка…
Он полез в карман, а Дик взглянул на меня с явным вопросом во взоре. Пришлось переводить.
– Боб боится, что у нас порох отсырел, и обещает развеселить.
– Я уже веселый, – промычал Бартон, отхлебывая из стакана.
Я потянулся к своему, но моя конечность внезапно застыла в воздухе, будто стрела подъемного крана, не обнаружившего груз. Боря-Боб, поглядывая то на меня, то на зулуса, подбрасывал на ладони небольшой футлярчик, пестренький, цилиндрический, как раз такой, в каком хранят непроявленную фотопленку. И был этот футляр, за исключением расцветки, полным подобием найденных мной, распиханных по сейфам и халатам: точно такого же размера, той же формы и, кажется, из того же пластика.
Признаюсь, что к этому фокусу я не был готов. Совсем не был! Хоровод цветных футлярчиков мелькнул перед моими глазами; черный и голубой будто выпрыгнули из сейфа в Промате, а остальные присоединились к ним, покинув продранный карман, и закружились надо мной по эллиптическим орбитам. Двигались они неторопливо, будто давая возможность как следует их разглядеть и даже пересчитать, так что я смог убедиться, что память меня не подводит, что их по-прежнему шесть, и пестрый никуда не делся – вот он кружится за белым и золотым, подмигивая разноцветными полосками.
– Никак ты привидение увидел? – с насмешкой произнес Борис, хлопнув меня по руке. – Знакомое привидение, а? – Он перевел взгляд на Бартона, но тот разглядывал пестрый цилиндрик с явным недоумением. Потом спросил:
– Это что такое?
Видимо, Боря-Боб понял вопрос по интонации, так как тут же откликнулся:
– Это такая штука – «веселуха», которой у нас в любом ларьке торгуют. Погляди-ка!
Он отвернулся и вытряхнул на ладонь что-то крапчато-полосатое, искристое, с плавными округлыми обводами, напоминающее маленькую фигурку енота или иного зверька, кошки или белки, причем было абсолютно неясно, где у этой кошки-белки хвост, а где голова. Она показалась мне такой забавной, такой смешной, что на губах волей-неволей родилась улыбка; потом, не спуская глаз с широкой ладони Бориса, я рассмеялся и наконец захохотал. Бартон вторил мне гулким басом.
Говорят, что смех – ужасное оружие, но где пределы его власти? Смех способен вызвать слезы, героя превратить в паяца, владыку – в глупого шута; из красавицы смех сделает дурнушку, из академика – кретина; он может привести к дуэли, к самоубийству или драке, разжечь костер ненависти, уязвить гордость; еще он умеет жалить, жечь, ранить, унижать и убивать. Но все это – фигуры речи, включая смерть; мы понимаем их иносказательно, и потому нам мнится, что смех сам по себе безвреден.
Но это не так.
Наш смех не был обидным, злобным или мстительным, издевательским или саркастичным. Мы просто смеялись; первые две минуты с удовольствием, причем хохотали так, что скамейка тряслась, а с тамариска осыпалась половина цветов. В следующие две минуты удовольствие приуменьшилось, но мы не могли остановиться, мы смеялись с натугой, еще не понимая, чем кончится внезапное веселье. Затем смех принялся выворачивать нам внутренности, и наступило время испугаться, но испуг был каким-то вялым, заторможенным, неспособным бороться со смехом: мы хохотали по-прежнему, зачарованно глядя в ладонь Бориса, наши расслабленные тела содрогались, пот заливал глаза, а из разверстых глоток рвался хриплый каркающий рев.
Наш мучитель сжал кулак, и мы в изнеможении откинулись на спинку скамьи. В горле у меня хрипело и клокотало; Бартон то ли постанывал, то ли повизгивал, и с нижней его губы стекала на подбородок слюна. В данный момент все его мускулы, крепкие кости, непрошибаемый череп, могучие челюсти, как и умение пользоваться этим добром, не значили ровным счетом ничего; он был беззащитен, словно новорожденный младенец. Мешок с трухой, и только.
Впрочем, и я оказался не в лучшей форме.
– Ну, повеселились, и хватит, – сказал Боря-Боб, прибирая пестрый футлярчик в карман. – Пощипали перышки кое-кому… всяким хитрожопым умникам…
Глядел он при этом не на Бартона, а на меня, так что не приходилось сомневаться, кто тут хитрожопый умник. Дмитрий Григорьевич Хорошев, специалист по части крыс, полировальщик рогов, великий химик и токсидермист… В этот момент я и в самом деле готов был содрать с Бориса кожу и набить чучело. Ведь он меня купил! Купил со всеми потрохами! Я мог долдонить сколь угодно, что знать не знаю о штучках Арнатова, но у противной стороны будет иное мнение: теперь им известно, что я их видел. А раз известно, они меня дожмут. Навалятся скопом, устроят допрос и выдавят истину пытками… хотя бы той же веселухой…
Такой вариант полагалось обмозговать, и я, шатаясь, поднялся.
– Хрр… Ты, Боря, лучше фруктами торгуй. Серьезное занятие, там не до смеха… Опять же грыжу не наживешь…
– Я-то не наживу, – с усмешкой сообщил Борис. – Ты о себе позаботься, химик!
– Вот это правильно, с этим я согласен. Главное – забота о здоровье, так что пойду-ка я спать. Смех продляет жизнь, если подкреплен долгим сладким сном.
Я развернулся, но тут Бартон пришел в себя, вытянул длинные ноги в коричневых замшевых башмаках и хриплым голосом спросил: