представить себе то, о чем они тогда молчали. Этот безмолвный мужской разговор.

«Значит, все стало на свое место?»— бодро спрашивает Ганс.

«Мне разрешено смыть вину кровью», — отвечает Якимов. Он произносит это спокойно, без всякой горечи. Но чувствуется, что это не его слова, а цитата.

«Но разве…»

«И я считаю это честью для себя, — продолжает Якимов. Уже не цитата, уже от сердца. — Не всем, кто там был со мной… и кто там остался, оказана эта высокая честь».

«Но разве… — поражается Ганс, — разве есть вина?»

«Есть, — заявляет Якимов. — Есть чья-то тяжелая вина в том, что мы к началу войны оказались куда слабее, чем могли бы быть. Что они уже здесь, рядом…»

Он кивает на стекло, дребезжащее от взрывов.

«Что они прошли. Опять прошли. Досюда… А наши лучшие люди… — Он осекается, скрипнув зубами. Даже про себя, даже молча, не все можно досказывать до конца. — Да. Есть чья-то вина. И мы со временем выясним, чья!..»

Голос его тверд. Глаза суровы.

«Вот эту вину и придется смывать кровью. Большой кровью народа».

Нет, я ошибся. Это прежний Якимов. Все тот же Якимов. Он остался таким, каким был, не согнулся, не поблек. Просто минули годы. Просто голова его острижена наголо. Просто на нем гимнастерка, которая ему узка в плечах. И еще он торопится. Его ждут в части, которая следует прямиком на фронт. Некогда вести долгий разговор. И Софья Никитична умоляет: «Может, вы потом поговорите, а? Как-нибудь потом, обо всем на свете…»)

— Потом? — Усмехнулся Якимов. — Ну, ладно. Он встал с кресла. Крепко, обеими руками взял Ганса за плечи, приблизил лицо к его лицу:

— Там, в эвакуации, помоги Соне. И дочке. До встречи… Ваня. Они обнялись.

Весной сорок третьего года он погиб у Белой Калитвы.

К тому времени мы уже обосновались в Сибири. Жили в двухэтажном бревенчатом доме на краю заводского поселка. Наша комната была на первом этаже, а Якимовых — на втором, над нами.

Как-то под вечер, когда я слонялся по двору без определенных занятий, гонял ворон, у дома появилась почтальонша. Старуха в проволочных очках. Сперва она взошла на одно крыльцо, скрылась в темном коридоре, снова вышла на божий свет; потом взошла на другое крыльцо и опять запропала на некое время; потом добралась и до третьего крыльца — до нашего, где жили мы.

В руке у нее было письмо — одно-единственное, оставшееся, последнее из разноски. И она с ним почему-то замешкалась на ступеньке крыльца. Подробно оглядела его с одной стороны, с другой стороны через проволочные свои очки, тычась носом прямо в адрес, будто обнюхивала.

Потопталась. Огляделась. И тут как раз заметила меня.

— Мальчик, — позвала она. — Мальчик, поди-ка сюда…

Я направился к ней без особой, признаться, охоты. Мы-то не ждали писем. Нам их неоткуда было ждать.

— Мальчик, — сказала эта старуха почтальонша, — сделай одолжение, отнеси письмо на второй этаж. Мне, знаешь, тяжело еще раз по лестнице…

— А кому?

— Восьмая квартира. Якимовым. Я так и выхватил у нее письмо из рук. Я очень обрадовался. Я ведь знал, что Якимовым давно уже не было писем с фронта, от Алексея Петровича. Месяца три, как не было писем. А тут письмо, и я сразу заметил: с фронта, полевая почта…

Да и как не помочь почтальонше-старушке? Ведь ей и на самом деле совсем нелегко ковылять от дома к дому, таскаться по лестницам.

Я птицей взлетел на второй этаж. Постучал кулаком в дверь, сгорая от нетерпения. И когда дверь отворилась, ликующе выпалил:

— Софья Никитична, вам письмо. С фронта!

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

За околицей этого сибирского городка уже натужно дышали заводы. Их вывезли из оккупированных районов страны и здесь отстроили заново, на пустырях. Могучие цехи, начиненные скрежетом и лязгом, обступили городок. Частокол заводских труб вздымал отвесные дымы в студеное январское небо.

Но самый центр, если так его можно назвать, самый центр городка оставался дремуч и покоен, как встарь. Горбатые улицы. Степенные дома: то кирпичные, беленные прямо по кладке, с глубоко ввалившимися узкими окнами, то деревянные, обитые тесом, крашенные охрой, с резными карнизами и наличниками. Скрипучие калитки. Засовы. В каждом дворе по ругливому псу. В каждом окне по заспанной кошке.

Женщины с ведрами судачат у водоразборных колонок, а потом, набрав воды, павами — одной рукой обнявши коромысло, другой подперев бок — плывут по выпуклым скользким тропочкам вдоль заборов.

На окнах тут нет бумажных наклеек. И вечерами в этих окнах вспыхивает нескрытый свет.

И кажется — нет войны.

А война есть.

Мы с Татьяной стоим в очереди за хлебом.

Бесконечная извилистая череда тянется вдоль улицы к двери магазина. В эту дверь — чтобы там, внутри, не толклись — пускают партиями, по десять человек. И когда дверь открывается, очередь начинает шевелиться, нажимать, балабонить. А в перерывах замирает покорно, делается совсем неподвижной. И легкий снег ложится на спины, на плечи, на головы.

В очереди женщины. Только женщины. Женщины, женщины, женщины…

Мне даже как-то неловко стоять среди них. Ведь я здесь единственный мужчина. Правда, мне едва пятнадцать стукнуло. Но за последний год я вытянулся в коломенскую версту, мое бобриковое пальтишко не достает до колен, а руки по локоть торчат из рукавов. У меня уже запушилась верхняя губа, огрубел голос. И мне как-то очень стыдно околачиваться здесь. Но что поделаешь: нужно получить хлеб. Ведь Ма и Ганс допоздна задержатся на заводе, они работают теперь по две смены. И вот я стою в этой очереди — единственный мужчина… Ан нет, не единственный.

Впереди, там, где очередь упирается в закрытую дверь магазина, появляется еще один.

На его русых, вразброс волосах лихо заломлена серая ушанка. На нем обшарпанная, видавшая виды шинель без погон, без ремня и без хлястика. И кирзовый сапог. Один. Другого не надобно. Нога-то одна.

Мужчина выносит вперед костыли. Потом, опершись на них, бойко выбрасывает вперед свою ногу. «Жжик, жжик…»— поскрипывают на утоптанном снегу костыли. «Жжи…» — скрипит по снегу сапог.

Он, мужчина, как видно, малость пьян. И, прыгая да своей одной вдоль очереди, нежно поглядывает на женщин — на всех подряд. Лукаво улыбается им, подмигивает. А они все до одной чуть поворотились и смотрят на диковину — на мужчину, вдруг появившегося днем на улице этого сибирского городка. И смотрят во все глаза. Кто смущенно и застенчиво. Кто ласково и жалостно. Кто с простодушным любопытством.

Безногий солдат браво скачет на костылях вдоль очереди. Долго. Очередь длинна.

И женщины, когда он приближается, прихорашиваются наспех: оттягивают платки у лба и подбородка, трогают волосы, оправляют телогрейки. И смотрят, смотрят, провожают взглядом… Потом уж начинаются пересуды.

— Бедолага…

— Такой еще молоденький, а калека.

— Зато живой. Теперь до самой смерти — живой.

— Была б голова на плечах…

— Кабы мой хоть таким, да вернулся!

Вы читаете Товарищ Ганс
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату