«Нужно вспомнить все по порядку. В хронологической последовательности. Может быть, с самого того дня, когда я впервые переступил порог Международного центра ядерной физики. Когда же это было?… Всего год назад, а кажется, что прошла с тех пор целая вечность. Пожалуй, следует попробовать записать все это в мемуарной манере. Вспомнить людей, их внешний облик, характеры… Математика Анциферова, например. А какой же он?… Мы ведь так подружились с ним за те дни, неужели я забыл его облик? Кажется, высокий, худощавый… Нет, толстяк, похожий чем-то на Александра Львовича. Но почему же тогда все называли его Дон-Кихотом? Уж скорее Санчо Панса… Путаю я его с кем-то, наверно…»
Как ни напрягает память Михаил Николаевич, но образ человека, с которым он довольно близко сошелся в Цюрихе, так и не возникает в его сознании. Не может он вспомнить и инженера Кузнецова, ведавшего вместе с англичанином Гримблем наладкой электрофизической аппаратуры, хотя вчера еще его образ возник перед его глазами, как живой. А физика Уилкинсона Михаил Николаевич не может вспомнить теперь даже по фамилии.
«Что же это со мной такое? Почему снова не помню ничего? Все еще болен, значит? Зачем же тогда Александр Львович уверяет меня, что я здоров или почти здоров? И не лечит… Женя, правда, ежедневно делает уколы, а меня нужно, наверно, в клинику… Разве они не заинтересованы вылечить меня поскорее? Не известно им разве, что передает иностранное радио? Да и в газетах пишут, конечно, об этом… Пожалуй, мне не нужно было слушать эти передачи. Я тогда не боялся бы так, что мне ничего не удастся вспомнить…»
И тут в его памяти всплывают школьные годы, занятия спортом — снарядной гимнастикой. Тогда Холмский увлекался турником (сейчас он называется, кажется, перекладиной) и неплохо работал на нем до тех пор, пока не сорвался во время исполнения «солнца». Упал, правда, довольно удачно, без серьезного увечья, но потерял сознание. С тех пор чувство страха сковывало его при одной только мысли о возможности нового срыва… Что-то похожее на то состояние неуверенности в себе испытывает он и теперь. Наверно, это не пройдет само собой и, уж конечно, не так скоро…
Если бы не этот шум за границей, он уехал бы в какое-нибудь дальнее путешествие, отключился, убежал бы от мрачных мыслей…
«А что они передают теперь?… — бросает он тревожный взгляд на радиоприемник. — Может быть, поняли, наконец, нелепость своих подозрений и утихли?… А что, если включить радио и послушать еще раз? Теперь-то уж ничем больше они меня не удивят…»
И он включает приемник, настраивая его на диапазон коротких волн.
Из стереофонических динамиков слышится то веселая музыка, то умопомрачительная колоратура какой-то певицы, потом отрывок из пьесы Шекспира — что-то похожее на монолог Гамлета. Но вот, наконец, характерный голос диктора Британской радиовещательной корпорации.
Рука Михаила Николаевича перестает вращать ручку настройки. Он прислушивается. Дикторский баритон сообщает о недавних событиях в Южной Африке, об инцидентах на границах Израиля и арабских государств, переходит затем к разногласиям между Францией и Соединенными Штатами, и к проблемам Европейского экономического содружества. Баритон сменяет приятное сопрано. В ее информации тоже нет ничего интересного. Холмский собирается уже выключить приемник, как вдруг начинается то, из-за чего он включил его.
«Мы уже сообщали вам, господа, что американское правительство обратилось недавно к Советскому правительству с предложением продолжить физический эксперимент в Международном центре ядерных исследований, прерванный катастрофой. В Вашингтоне официально объявлено сегодня, что русские дали, наконец, свое согласие сотрудничать с американскими учеными. Восстановительные работы, самостоятельно начатые американцами еще на прошлой неделе, скоро завершатся, и тогда захватывающий и, видимо, небезопасный эксперимент будет продолжен. Мы беседовали в связи с этим с почетным членом Лондонского королевского общества содействия успехам естествознания сэром Чарльзом Дэнгардом, который так прокомментировал это сообщение:
«Если русский доктор Холмский не симулирует потерю памяти, а действительно лишился рассудка, никто в мире не узнает, что произошло в Цюрихском центре ядерных исследований. Возобновлять в подобных обстоятельствах этот эксперимент могут только самоубийцы».
А известный физик Джордж Кросс совсем другого мнения. Он не сомневается, что Холмский лишь симулирует сумасшествие и все, что произошло в Цюрихе, хорошо известно русским. Они, однако, готовы, видимо, послать на явную смерть других своих ученых, которые примут участие в продолжении этого рокового эксперимента, лишь бы только скрыть от мировой общественности тайну, которой они владеют. И кто знает, может быть, в недалеком будущем тайна эта даст им возможность неограниченно господствовать над миром».
— Бред!.. — шепчет Холмский, с яростью выключая приемник. — Чистейший бред сумасшедших!..
Но теперь он уже не может мыслить связно:
«Неужели мы согласились?… Нет, это провокации, наверно! И почему обязательно — „самоубийцы“?… Там была ошибка… Да, да, была какая-то ошибка! Кто-то ведь предупреждал… Уилкинсон, кажется… И я… Да, я сделал какие-то расчеты, хорошо помню это… И предупредил их. „Самоубийцы“!.. А может быть, и в самом деле? Но нужно же делать что-то… Поговорить… Да, обязательно поговорить с Олегом!»
И он торопливо набирает номер служебного телефона Урусова.
— Это ты, Олег? Мне очень нужно поговорить с тобой? Как себя чувствую? Отлично. Почему не поздоровался?… Забыл. Ты же знаешь, что я забыл нечто гораздо более серьезное. Ну, так как же, могу я к тебе приехать? Пришлешь машину? Спасибо. Я жду!
11
— Все знаешь, значит? — притворно улыбаясь, говорит академик Урусов, терпеливо выслушав Холмского. — Ну и очень хорошо. Плохо только, что источник твоей информации не слишком надежный.
— Спасибо и такому! — хмуро усмехается Михаил Николаевич. — Без Британской радиовещательной корпорации вообще бы ничего не знал. Все еще больным меня считаете… А я вспомнил кое-что, и очень важное притом.
— Но ведь и мы не настолько легкомысленны, чтобы согласиться на продолжение эксперимента без учета возможных последствий его. Туда поедут Азбукин, Орешкин и Жислин. Они, как ты знаешь, разбираются в этих вопросах. Азбукин, кстати, должен был еще в прошлом году поехать туда вместо тебя, но заболел. А Жислин — прекрасный математик, расчетами которого…
— Ну, а я? — нервно перебивает Урусова Холмский. — Совсем, значит, уже не нужен?
— Тебе нужно еще немного отдохнуть, набраться сил, а как только…
— Ну что вы все в постель меня укладываете! — злится Холмский. — Я ведь совершенно здоров. Меня уже и не лечат даже. Доктор Гринберг шампанское со мной пьет. Я уже свободно читаю любую книгу по физике. Освоил даже твой трактат о сверхмультиплетах. И знаешь, в нем есть какие-то элементы «безумия», хотя он написан явно не для сумасшедших.
— И в математической основе восьмеричного способа Гелл-Манна, которым я так широко пользовался, тоже разобрался? — смеется академик Урусов, очень довольный не столько похвалой друга, сколько столь явными признаками восстановления его памяти.
— Да, потому что вспомнил алгебру Софуса Ли с восемью независимыми компонентами и группой SU. Не совсем, значит, свихнулся? А скоро вообще все вспомню. И учти, все, что я вспоминаю, записываю и в любое время могу тебе представить.
— Правда, записываешь? Это ведь очень важно! Непременно покажи все, что записал. Когда ты смог бы это сделать?
— Да хоть завтра.