не шли на язык.

«Холодный я», – подумал тоскливо Тёма. Отец и это понял и, вздохнув, как-то загадочно тепло проговорил:

– Живи, Тема.

(Гарин-Михайловский. Детство Тёмы. 1977. С. 106)

Я смотрю в его серо-голубые умирающие глаза. Мы смотрим друг на друга, запоминаем взгляд, лицо, которые унесем с собой в вечность, и я думаю: как бы мне хотелось, чтобы я знал его лучше, как бы хотелось, чтобы мы жили вместе, чтобы отец не был для меня такой совершенной и полной проклятой тайной…

(Уоллес, 2004. С. 183)

Я их не судил, я просто не думал о них, с той самой поры, как начал думать. В переживаниях моих они занимали последнее место – после мальчиков и девочек, с которыми я учился, после книг, которые я читал. В конце концов, родители жили для меня, и, думая лишь о себе, я как бы послушно исполнял их волю. Я не замечал их так же, как собственного тела, когда оно не болит…

Я неплохо относился к родителям, но автоматически: как ешь, пьешь, передвигаешь ноги, живешь свою низшую телесную жизнь. И это самое ужасное: родители живут тобою как целью, а ты ими – как средством.

(Эпштейн, 2003. С. 160)

Мы вообще мало разговаривали о том, что называют общими или вечными вопросами. Это было просто не принято в семье вчерашних крестьян и батраков. Могло быть и так, что, начни мы разговаривать, выяснилось бы, что мы чужие люди, и это разрушило бы нашу молчаливую родственную близость. И не так уж обязательна тогда эта надбавка к бытию? Не знаю. Но, так или иначе, я все больше с годами сожалею о тех, не случившихся разговорах.

[…]

Он, вероятно, как все почти отцы, ждал момента, когда я повзрослею, и со мной можно будет говорить на равных.

У него не было навыка отцовства… Я был, в сущности, первый ребенок, который рос на его глазах. Он растерялся. Когда у меня появились свои дети, выяснилось, что в наследство мне остался не опыт, который я бы мог перенять, а только эта растерянность отца.

Неблагодарность детей не имеет возрастного предела. Чувство вины, признательности и любви приходит с запланированным опозданием, после того, как самого предмета любви уже не стало.

(Крыщук, 2005)

Вероятно, эта «немота» отчасти обусловлена общими мужскими коммуникативными трудностями, усугубляемыми ролевым расстоянием. Не случайно многие мужчины успешнее общаются с чужими детьми, чем со своими собственными.

Любители старины, не удосужившиеся ознакомиться с предметом своей любви, обычно представляют мужчину исключительно Воином. Но нормативный мужчина (в смысле – не простой крестьянин или ремесленник, а Мужчина с Большой Буквы) – также Пророк, Наставник, Учитель, и всё это разные ипостаси Отцовства в широком понимании этого слова.

Символическое отцовство, когда мужчина воспитывает «чужих» детей, существует везде и всюду, недаром слова «отец» и «учитель» близки по смыслу. Священнослужителей называют «отцами», а светским воспитанием мальчиков в прошлом занимались исключительно или преимущественно мужчины. Социальная потребность общества в мужчине-воспитателе материализуется в психологической потребности взрослого мужчины быть наставником, духовным гуру, вождем или мастером, передающим свой жизненный опыт следующим поколениям. А присущей зрелой маскулинности потребности, которую многие психологи, вслед за Эриком Эриксоном, называют «генеративностью», соответствует встречная потребность детей и подростков в мужчине-наставнике.

В традиционных обществах такие отношения так или иначе институционализировались, имели свою законную и даже сакральную нишу. В современные формально-бюрократические образовательные институты они не вписываются. Весь цивилизованный мир обеспокоен «феминизацией» образования и тем, как вернуть в школу мужчину-учителя. Но эти попытки блокируются:

а) низкой оплатой педагогического труда, с которой мужчина не может согласиться (для женщин эта роль традиционна и потому хотя бы неунизительна);

б) гендерными стереотипами и идеологической подозрительностью: «Чего ради этот человек занимается немужской работой? Не научит ли он наших детей плохому?»;

в) родительской ревностью: «Почему чужой мужчина значит для моего ребенка больше, чем я?»;

г) сексофобией и гомофобией, из-за которых интерес мужчины к детям автоматически вызывает подозрения в педофилии или гомосексуальности.

На самом деле диапазон возможных эмоциональных отношений между мужчинами и детьми очень широк. Для многих мужчин общение и работа с детьми психологически компенсаторны; среди великих педагогов прошлого было непропорционально много холостяков и людей с несложившейся семейной жизнью. Но «любовь к детям» не синоним педо– или эфебофилии; она может удовлетворять самые разные личностные потребности, даже если выразить их не в «высоких», вроде желания распространять истинную веру или научную истину, а в эгоистических терминах.

Один мужчина, сознательно или бессознательно, ищет и находит у детей недостающее ему эмоциональное тепло.

Другой удовлетворяет свои властные амбиции: стать вождем и кумиром подростков проще, чем приобрести власть над своими ровесниками.

Третий получает удовольствие от самого процесса обучения и воспитания.

Четвертый сам остается вечным подростком, которому в детском обществе уютнее, чем среди взрослых.

У пятого гипертрофированы отцовские чувства, собственных детей ему мало, или с ними что-то не получается.

Как бы то ни было, похоже на то, что многие мужчины чужих детей воспитывают (в смысле оказывают на них сильное влияние) успешнее, чем собственных. То ли потому, что наставничество увлекательнее, чем будничное отцовство, то ли потому, что трудно быть пророком в своем отечестве.

Здесь есть и гендерный аспект. Не смею ничего утверждать категорически, но из психологической, антропологической и художественной литературы у меня создалось впечатление, что символическое отцовство мужчины охотнее и успешнее практикуют с мальчиками, чем с девочками. Мужчина видит в мальчике собственное подобие и возможного продолжателя своего дела, а мальчики, в свою очередь, тянутся к мужчинам, видя в них прообраз собственного будущего и пример для подражания. Да и сам процесс общения между ними обычно опредмечен общими интересами и совместной деятельностью, что соответствует классическому канону маскулинности.

Напротив, реальные отцовские практики (с собственными детьми) успешнее с дочерьми, чем с сыновьями, и отношения отцов с дочерьми являются более нежными. В древнерусском тексте XIII в. говорится: «Матери боле любят сыны, яко же могут помагати им, а отци – дщерь, зане потребуют помощи от отец» (Пушкарева, 1997. С. 67). Во взаимоотношениях отца и сына, как во всех мужских отношениях, слишком многое остается невысказанным, а желанная эмоциональная близость блокируется властными отношениями и завышенными требованиями с обеих сторон. Напротив, дочь напоминает мужчине любимую жену, он не предъявляет к ней завышенных требований, чтобы она реализовала его собственные несбывшиеся ожидания, и не воспринимает ее как соперницу.

Гендерные различия накладывают отпечаток на родительские дисциплинарные практики. Имея дело с ребенком собственного пола, родители чувствуют себя более уверенно, помня, что они сами были когда-то такими же. Чувствуя это, дети понимают, что такого родителя труднее обмануть. Поэтому матери успешнее дисциплинируют девочек, а отцы – мальчиков. Отсюда и разная степень снисходительности: матери больше позволяют сыновьям, а отцы – дочерям. Мальчику легче ослушаться маму, а девочке – папу. Большая снисходительность благоприятствует развитию взаимной эмоциональной привязанности. Хотя на деле многое зависит от социального контекста и индивидуальных свойств детей и родителей.

Стили отцовства

По мере изменения общих социальных ценностей и структуры семьи меняется и стиль отцовства, включая способы воспитания детей. Этот процесс имеет два аспекта: ^соотношение инструментальных и экспрессивных функций и 2) гендерно-специфические стратегии дисциплинирования детей.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату