свою станцию и соскочил с поезда уже на ходу. Казалось, на заводе он пробыл совсем недолго, только посмотрел, а день уже шел к концу, и Ефремов торопился.
Обычно, когда он опаздывал, жена, встречая его, говорила:
– А я тут не скучала! Какой-то молодой человек все ходил возле дома и вздыхал по мне.
И Ефремов отвечал:
– Это ты мешала вору в окно полезть, вот он и вздыхал. Этот разговор во время ее отпуска происходил часто и каждый раз смешил их. И сейчас, подходя к дому, Ефремов вспомнил про молодого человека – жена его описывала то в белом костюме с теннисной ракеткой, то летчиком с грустным лицом, то юношей-музыкантом.
С террасы раздавались голоса, видны были спины сидевших за столом людей. Ефремов улыбнулся, подумав, что, вероятно, сразу собрались все молодцы, вздыхавшие у забора. Потом ему стало неприятно – вот к Кате в гости каждый выходной приезжают сослуживцы, подруги, а к нему никто еще ни разу не приехал. Почему такое?
Он вошел во двор. Лена обычно замечала его первой, и сейчас она закричала: «Петя, Петя приехал!» – и побежала к нему навстречу. А вслед за ней на крыльцо вышли Васильев, Морозов и Гольдберг. И только в этот момент Ефремов понял, как дороги ему его друзья, – он задохнулся от радости, растерянно улыбаясь, смотрел на них и негромко, протягивая руку, говорил:
– Вот это замечательно! Вот придумали, и все вместе, как тогда зимой, помните… все ребята мои…
– Нет, нет, ты не подымайся; идем вместе пиво покупать, – сказал, обнимая его, Морозов. Он был в белом костюме, в белых туфлях, белых носках, белой фуражке. Борода его, подстриженная и надушенная, освещенная солнцем, казалась точно выутюженной и нарядной, только что купленной. Гольдберг рядом с ним выглядел совсем странно – в синем шевиотовом костюме с галстуком, в черных ботинках. Ефремов шел между ними, неся кувшин для пива, сзади шла жена под руку с Васильевым, на нем была надета украинская, неизвестная Ефремову рубаха.
– Да, брат, тебя нужно поздравить, – тихо сказал Морозов. – Женился, очень, ну как тебе сказать, женщина, в общем… – Он оглянулся и повел головой. – Вот ты какой…
А Гольдберг добавил:
– Теперь я понимаю, что ты совершил подвиг, заехав на пару дней на рудник… Я бы не поехал на твоем месте.
А Ефремову казалось, что он не видел товарищей десяток лет, и ему было хорошо и приятно идти с ними рядом, смотреть на них, слушать их разговоры, покашливание, шутки. Оглядываясь назад, Ефремов посмотрел на жену: она слушала Васильева внимательно, совсем не так, как в первое их знакомство, когда Васильев оплошал.
– А знаешь, – сказал Морозов, – я тогда рассвирепел, когда ты не взялся меня в Москву переводить, а сейчас работа подвернулась довольно интересная, до осени посижу… А тогда я и не ночевал оттого, что рассердился, знаешь…
Они подошли к киоску на станционной платформе, – у прилавка стояла очередь дачников с кувшинами и бидонами.
– Я сейчас все устрою, – сказал Морозов и подошел к задней двери палатки, где стояли пустые бочки и поломанные фанерные ящики.
– Живей, живей открывай! – весело и грозно крикнул Морозов, стуча кулаком в дверь. – Пиво на льду? – строго спросил он у продавца и, не дожидаясь ответа, быстро добавил: – Поскорей налейте…
– Ну, ловкач! – рассмеялся Гольдберг.
– Как же ты? Рассказывай, – негромко спросил Ефремов.
Гольдберг несколько секунд смотрел на подходивших Васильева и Екатерину Георгиевну, потом пристально взглянул Ефремову в глаза и, точно продолжая разговор, проговорил:
– Живет в Ленинграде, довольна, ну и, значит, все в порядке.
– Ничего в этом понять нельзя, – сказал Ефремов. – Ей-богу, ничего понять нельзя.
– А мне понятно. Все в порядке. Между прочим, знаешь, я из Донбасса перевожусь.
– Да что ты!… Совсем?… Куда ж ты? В Москву, в Главуголь?
– Нет, куда там…
– А куда же?
В это время подошла Екатерина Георгиевна.
– Вы у нас все ночуете, – сказала она, – а утром с Петей вместе поедете. Когда стемнеет, пойдем гулять в лес.
– Нет, к сожалению, не смогу, – сказал Васильев, – у меня еще работа.
– И я должен быть в Москве, вечером с новым управляющим встретиться, – сказал Гольдберг.
– Ну что вы!… Ночью в лесу замечательно! Мы вчера вышли на поляну, освещенную луной, – мне показалось, вот подойдем к поваленному стволу, а там лиса с младенцами своими играет.
– Во что же они играют? В волейбол? – рассмеялся Гольдберг.
– Смотрите, – сказал Ефремов и показал рукой: – Поезд идет дальний, скороход.
Железнодорожный путь шел между двумя рядами сосен, образующих как бы стенки огромной воронки, широко раскрытой у станции и совсем узкой вдали; паровоз, словно спеша вырваться из высокого ущелья, мчался, выбрасывая в безоблачное небо клубы серого дыма.
– Самое страшное – смотреть на рельсы, – сказала Екатерина Георгиевна, – они такие спокойные, тихие, кажется – можно сесть на них и подремать… а через секунду… б-р-р! Страшно!
Подходя к станции, паровоз отрывисто загудел, цепь вагонов вдруг выгнулась, блеснув стеклами окон; деревянный настил дрогнул, и в теплом вихре замелькали покрытые пылью зеленые бока, окна, подножки, номера вагонов, играющие гармошки, соединяющие тамбуры, а еще через несколько секунд все исчезло в беспорядочно крутящихся облаках пыли, и только куски бумаги, увлеченные мощной воздушной струей, подпрыгивая, катились по платформе.
– Транссибирский экспресс, – сказал Васильев, – прямо болид какой-то.
– Вот я на нем завтра поеду, – сказал Гольдберг.
За обедом было весело, много смеялись, пили за Гольдберга, уезжавшего на далекий сибирский рудник, за Васильева, который должен был защищать третьего августа докторскую диссертацию и на следующий день уехать на Алтай охотиться, пили за дружбу. Пиво было теплое и кисловатое, но оно всем нравилось, и полные стаканы при свете заходящего солнца были янтарно-желтыми и казались очень красивыми.
Ефремов видел, как поглядывали его товарищи на Екатерину Георгиевну, как острил Гольдберг и смеялся Морозов, как Васильев был сдержан и не по-обычному добр и услужлив; он видел, что Екатерина Георгиевна понравилась его товарищам, и ему это было приятно.
Когда стемнело, Васильев сказал:
– Ну что же, пора!
И все, задвигав стульями, поднялись.
Екатерина Георгиевна не пошла на станцию – нужно было укладывать Лену спать – и простилась с гостями на террасе.
Васильев подошел к Ефремову. Он поглядел смеющимися глазами на открытую дверь комнаты, на Лену, прижавшуюся к матери, и постепенно лицо его сделалось серьезным, глаза перестали смеяться.
– Ну что же, Петя, прощай и ты! – сказал он. И они первый раз за все время своей дружбы поцеловались крепко, по-мужски, и у обоих на глазах выступили слезы; они рассмеялись, похлопали друг друга по спине.
– Надо почаще видеться, – сказал Ефремов.
Он проводил товарищей на станцию, усадил их в поезд и долго стоял на платформе, глядя на темные стены сосен, окаймлявшие железнодорожный путь.
Он понимал, что его жизнь пошла уже по-иному, и та зимняя встреча с друзьями ему казалась теперь ушедшим прошлым, суровым, бедным радостью прошлым, но все же чем-то бесконечно важным, милым и даже нужным ему и желанным.
Потом он пошел к дому, увидел желтый веселый свет лампы, и сердце Ефремова заполнилось