золотом по червчатому полю, таких бы не погнушались дети боярина. Статью мальчик пошел в повариху, а лицом, наверное, в отца: больно худым оно было, и казалось знакомым, будто недавно где-то видел. Ярыга перевел взгляд на девичью косу поварихи, почесал свой затылок.
– Ешь, – сказала ему повариха, поставив рядом с блюдом и миской солонку с крупной серой солью и положив початый каравай хлеба. Больше ничего не осталось, раньше надо было приходить.
– И на том спасибо, – сказал ярыга.
Он жадно выхлебал похмелье, съел небольшой кусок пирога. Попробовал и жареное мясо: долго и скучно жевал кусочек, наблюдая, как ключник обхаживает повариху. Она занималась своими делами, не обращая на ключника внимания, и лишь когда приближался очень близко, отгоняла взмахом руки, коротким и не быстрым, как от назойливой мухи, надоевшей, но безвредной. Дожевав мясо, ярыга вытер руки о скатерть и сыто отрыгнул. Звук был такой громкий, что повариха вздрогнула, а казначей вжал голову в плечи, будто на нее посыпались бревна. Ярыга отрыгнул еще раз, намного тише, и, не обращая внимания на суровый взгляд поварихи, засунул в карманы остатки пирога и несколько кусков мяса.
– Накормила – спасибо тебе! – поблагодарил он, вставая из-за стола. – А за похмелье – особо!
– На здоровье! – у уголков глаз поварихи появились “смешливые” морщинки.
– Пойду я, – сказал ярыга и вышел из поварни.
На крыльце он высморкался, зажав нос пальцами, а потом вытер их о полу ферязи.
Серый, холодный свет утренних сумерек робко проникал в церквушку через узкое слюдяное окошко, бесшумно боролся с темнотой, пропахшей ладаном и гниющим деревом, отгоняя ее в дальние углы. Словно наблюдая за этой борьбой, притихли мыши, не скреблись и не пищали, деля застывшие на полу капли сальных свечей. А может быть, боялись человека, который, стоя на коленях и упершись лбом в пол, замер перед иконостасом, тусклым, будто покрытым плесенью. Казалось, и ярыга должен вот-вот заплесневеть: так долго не шевелится.
Из ризницы вышел священник – высокий старик с седой бороденкой, трясущимися руками и слабой, шаркающей походкой – облаченный. для службы и с лучиной в руне. Узрев ярыгу, не удивился и не испугался, лишь головой покачал: так я и думал. Медленно, будто сомневался, правильно ли делает, не забыл ли, он перекрестил ярыгу, затем себя и произнес дребезжащим, немощным голосом:
– Опять ты. – Священник зажег свечу перед иконостасом, задул лучину. – А я ночью слышу – спать плохо стал, забудусь на чуток и сразу очнусь, – ходит вроде кто-то. Пусть, думаю, ходит, брать тут все равно нечего, а если и найдет что, значит, ему нужнее.
– А грех святотатства?
– Бог простит, он – не люди… Много нагрешил?
– Да. И делами, и помыслами: гордыня обуяет.
– Каешься?
– Каюсь!
– Ну и иди с богом. – Батюшка перекрестил его еще раз.
Ярыга с трудом разогнулся, поймал его руку, сухую и морщинистую, поцеловал разбитыми, потресканными губами, а затем припал к ней лбом, холодным отдолгого лежания на полу.
– Все были бы такими, как ты… – глядя поверх головы ярыги, произнес священник. – Бога вспоминают, когда совсем беда. То ли было раньше!.. Ну, иди, иди, сейчас народ на заутреню начнет собираться.
Ярыга встал, переступил с ноги на ногу, разминаясь. Лицонапряглось, потеряло мягкость, раскаяние, а на кончике носа заблестела зеленоватая капля. Ярыга вытер ее тыльной стороной ладони, а ладонь – о полу ферязи. Выйдя из церкви, перекрестилсяи нахлобучил на голову шапку, которую достал из кармана ферязи, а из другого – пирог и куски жареного мяса и, присев на паперти, стал жадно есть. Жевал торопливо, будто боялся, чтосейчас отберут, и не чувствуя вкуса, потому что напряженно думал о чем- то.
В ближнем от церкви дворе замычала корова, напоминая, что пора ее доить. Дворов через пять дальше хлопнули ворота и топот копыт, сопровождаемый собачьим лаем, прокатился по улице к окраине посада. Взбрехнула собака и в ближнем дворе, но без особой злости. Лаяла она на нищего – слепого старика в лохмотьях, простоволосого, с соломинками в седых кудрях и бороде, босоногого. Он остановился у паперти и произнес, не поворачивая головы к ярыге:
– Хлеб да соль.
Ярыга какое-то время жевал молча, думая о чем-то, затем ответил:
– Ем, да свой. Садись и ты поешь.
Он взял слепого за руку, помог сесть рядом с собой, отдал ему остатки пирога и большую часть мяса. Нищий жевал еще быстрее, и получилось так, чтозакончили трапезу одновременно. Ярыга громко отрыгнул, поковырялся ногтем в зубах.
– Хорошо, да мало, – сказал он хриплым, пропитым голосом.
– Птичка по зернышку клюет… – нищий не закончил, потому чтообнаружил у себяна коленях несколько крошек, бросил их в рот.
– Много в городе колдунов?
– В городе ни одного не осталось, позапрошлым летом всех вывели, когда мор был, а в посаде парочка имеется.
– Кто?
– На безбородого скорняка люди грешат и на вдову хамовника, горбунью. А может, и наговаривают, но давненько обоих в церкви не было.
– Где они живут?
– Скорняк налево по улице, на этой стороне, почти у окраины. Сразу найдешь: тихо у него в доме и шкурами гнилыми воняет.
– А горбунья?
– Эта—на противоположной окраине. На деревьях в дворе воронья сидит – туча. всех прохожих обкаркивают, они вместособак унее. И гарью воняет: палили ее в начале лета за то, что засуху наслала. Подперли дверь колом и пустили на крышу красного петуха. Солома только занялась, как вдруг среди ясного неба загромыхало и полило, вмиг всех до нитки вымочило и огонь потушило. Больше не жгли, до следующей засухи оставили.
– Схожупроведаю их, – сказалярыга, вставая.
– На ходил бы, – посоветовал слепой.
– Дельце уменя к ним есть.
– Да хранит тебя господь, добрый человек! – пожелал нищий.
– На бога надейся да сам не плошай! – Ярыга снял с головы шапку, насунул ее слепому на седые кудри. – Будетво что милостыню собирать.
– Не след тебе простоволоситься!
– Не впервой! Зато ломать ее ни перед кем не надо! – произнес ярыга и пошел налево по улице бодрым, боевитым шагом. Полы ферязи разлетались в стороны и опадали в грязь, напоминая крылья красного петуха.
В доме скорняка, действительно, было необычно тихо, а во так сильно воняло гнилью и падалью, что создавалось впечатление, будто в доме и в хлеву передохло все живое и теперь разлагается незахороненное. Ярыга прошел по двору, заглянул в приоткрытую дверь сарая, полюбовался пустыми чанами для золки шкур – прямоугольными ящиками в три венца колотых плах, вставленных в пазы вертикально врытых столбов. Не заметив ни единой живой души – ни собаки, ни кошки, ни даже воробья, – он подошел к кривому крыльцу, сколоченному из подгнивших досок, того и гляди развалится. Ярыга перекрестился и, наклонив голову, точно нырял в омут, взбежал по ступенькам. В сенях, пустыхи темных, вонища была послабее, а в горнице, в которую падал мутный свет через бычий пузырь, вставленный в окно, узкоеи кособокое, и вовсе не чувствовалось ее. Горница была чиста, будто только чтонесколько женщин быстро и старательно навели здесьпорядок. Везде висели связки шкур: волчьи, лисьи, медвежьи, беличьи, куньи, бобровые, соболиные – все, на первый взгляд, без изъяна и хорошо выделанные. Огромное богатство. Наверное, заказчики нанесли или без нечистой силы не обошлось. На длинном столе, приставленном торцом к стене у окна, лежали недошитые шубы, лисья и соболья, и несколько беличьих шапок, в которых торчали иголки с нитками, как будто только что оставленные