каких-нибудь удручающих неожиданностей. Кто его знает, такие у мужиков иногда бывают причуды! Еще до Толика, помнится, некоторое время общалась с одним – требовал, чтобы она обязательно стояла перед ним на коленях. Комплекс неполноценности, вероятно, разыгрывал из себя повелителя. Да и Толик как-то однажды признался, чего хотел бы больше всего: чтобы она, как крепостная девка, поцеловала ему руку. Пожалел, наверное, потом, что сказал. Лариса только глянула на него, – Толика прошибло румянцем. Как говорит Серафима, у каждого придурка свой таракан в башке. Что обнаружится в этот раз? Она готова была в случае чего бежать без оглядки. Однако Георг вопреки ее опасениям никаких удручающих склонностей не проявлял, напротив, был нежен и терпелив, уступчив, что, впрочем, сочеталось в нем с некоторой мягкой настойчивостью, – но ведь настойчивость это вовсе не то, что грубая мужицкая прихоть – и как будто заранее знал, чего она захочет в следующее мгновение. Ларисе было с ним очень легко. Ни единой неловкости, ни одного жеста, которого потом неделю стыдишься, ни одного слова, сказанного с пренебрежением. Словно они когда-то уже любили друг друга и теперь только с радостью вспоминали ту, давнюю откровенность. У Ларисы горела кожа от чутких прикосновений. И лишь когда схлынула сумятица первого узнавания, когда новизна ослабла и уступила место привычной естественности, когда нетерпение сменилось уверенностью, что дальше все будет именно так, Георг позволил себе сделать одно важное замечание.
– Ты слишком зажата, – сказал он, глядя так близко, что влага в глазах подрагивала. – Ты как будто боишься, что я вдруг – оскалюсь и сделаю что-то ужасное. Это нам обоим очень мешает. Не бойся, ничего страшного не произойдет. Откройся полностью…
Мелькнула в глазах знакомая темнота окуляров.
Лариса сначала не совсем поняла, что он имеет в виду. Она вроде бы и без того была полностью беззащитной. Делай, что хочешь, пожалуйста, никаких возражений. Но буквально минут через десять, когда Георг сильно и осторожно ее обнял, когда он чуть наклонил ее и завел руки за спину, в ней как будто ослабло нечто, о чем она раньше не подозревала: какие-то жесткие ниточки, какие-то скрепы, удерживающие от безрассудства. Лариса сначала вся подалась, чтобы вырваться, и вдруг в самом деле раскрылась, точно бутон, едва не вскрикнув от сладкого потрясения.
А Георг еще сильнее прижал ее и коснулся губами уха. Словно быстро поцеловал.
– Вот, видишь, – тихо сказал он.
Ничего подобного она ранее не испытывала. Это походило на сны, которые изредка снятся слякотной петербургской зимой: что-то такое солнечное, неуловимое, будто из детства. Очнешься, а за окном – мокрый снег, шлепанье безнадежных капель по стеклам. И все равно – пусть мимолетное, но ясное ощущение счастья. Только здесь, в отличие от зимних галлюцинаций, она грезила наяву. Причем, сладкое потрясение с каждым разом давалось ей все легче и легче. Георгу больше не приходилось бережно, но настойчиво раскрывать ее – один лепесток за другим. Напротив, бутон в душе начинал нетерпеливо дрожать уже при первом прикосновении, оживал, наполнялся радостью, горячими токами пробуждения. И вдруг с великолепной бесшумностью распахивался навстречу. Лариса от счастья почти теряла сознание. Это, по-видимому, и означало то, что называют «отдаться». Прежде она не улавливала смысл этого выражения. Не пугала ее даже слабость, накатывающая после каждой такой встречи с Георгом: легкое головокружение, вялость, желание подремать два-три часика, прежде чем двигаться дальше. Подумаешь, слабость! Так ведь, наверное, и должна быть слабость. Вечер любви, разумеется, не проходит бесследно.
Ей совершенно не хотелось думать об этом. Заканчивался июль, посверкивала в городском пыльном воздухе бронза августа. Каменные переулки были опустошены светлым зноем. Слепило небо. Разве можно было о чем-нибудь размышлять в блеске солнечных отражений? Лариса даже и не пыталась; ее сносило течением. Пробивался однажды сквозь яркую пустоту встревоженный голос Толика. Где она, что с ней, почему никак не удается увидеться? Видимо, бедный, не понимал, что Лариса его просто не слышит. Кухтик, в свою очередь, жаловался, что в лагере ему уже надоело. Ваську Чимаева родители увозят на юг, а Гринчата и Валерка Махотин теперь тоже на даче. Ведь никого не осталось; когда ты меня, наконец, заберешь? Чувствовалось, что все лето в Березове ему скучновато. Однако, если забрать из лагеря, куда тогда деть? Отпуск у нее в сентябре. Что ж ему еще целый месяц сидеть в душной квартире? Ничего, поноет-поноет и перестанет. Мальчишки – такие. Лариса держалась с ним терпеливо, но строго. И еще беспокоил ее Тимоша, который то ли свихнулся, то ли уж совсем обнаглел. Ни в какую больше не шел к ней на руки. Ладонь протянешь – встопорщится, глаза – как у голодного демона, короткое предупреждающее шипенье: не тронь, цапну. И ведь цапнет, подлец такой, по всему видно. Не желал даже находиться с ней в одном помещении: Лариса в комнату – Тимоша прыгает с тахты и уходит на кухню. Лариса на кухню, – Тим-Тим плюхается со стула и скрывается в комнате. На то, чтобы спал рядом с ней, нечего и рассчитывать. Зазнавшийся Тимофей спал теперь на коврике перед дверью. Да бог с ним, с котами, по слухам, это время от времени происходит. На улицу бы его выпустить, так ведь принесет с помойки какую-нибудь часотку. Нет у нее сил на Тимошу, пусть сам беспокоится хитрой своей кошачьей башкой. Лариса в конце концов махнула рукой и забыла.
Зато орхидея, когда-то подаренная Георгом, с поразительной стойкостью сохраняла свежесть и очарование. Те же хрупкие, чуть сиреневые лепестки с пурпурными родинками, те же, словно сделанные из яичного порошка, замшевые тычинки. Как живая; Лариса только воду меняла в крохотном пузырьке. А ведь стоит уже больше месяца; что-то невероятное.
Бессмертие орхидеи казалось хорошим предзнаменованием. До Толика ли тут было и до капризов ли свихнувшегося Тимофея? Ларису, как в невесомости, кружило по календарным неделям. Буран медленных дней смывал любые мелочи и заботы. Время освобождалось и вместо крови звенело теперь по всему телу. Счастье имело вкус пыли, солнца и трепетного водяного сияния. Лариса то задыхалась, то наоборот даже не замечала, что дышит. И, если честно, то по-настоящему ее беспокоило лишь – зачем она им? И почему именно с ней, разве нет вокруг других женщин? Она видела, как присматриваются к Георгу на улице или в ресторане или, скажем, на артистическом вернисаже, еще в Сегеже почувствовала готовность Валечки мгновенно перепрыгнуть к нему от Земекиса, угадывала невысказанное согласие девок, как бы случайно усаживающихся поблизости в электричке. Кстати, именно подсиненных до жути, как и предсказывала Серафима. Тугие такие девки, веселые, явно без комплексов. Что Лариса могла бы им реально противопоставить? Комок птичьих костей, как выразилась однажды все та же ядовитая Серафима. Действительно, невысокого роста, щуплая вроде зяблика. Если она выматывалась, то просто не чувствовала у себя никакого тела. Казалось, дунь ветер, и – понесет, будто пушинку, неизвестно куда. Ужасно; неужели не мог найти себе что-нибудь поинтереснее?
Георг, правда, придерживался на этот счет другого мнения.
– В тебе есть жизненность, – сказал он как-то, когда Лариса поведала ему о своих опасениях. – Ты умеешь любить, а это качество – чрезвычайно редкое. Большинство современных женщин любить, к сожалению, не умеют. Они умеют забыться на какое-то время, получить удовольствие от партнера, а изредка даже испытывают, вероятно, настоящее наслаждение, умеют быть счастливы – тоже, кстати, не слишком долго, но любить не себя, а другого, до обморока, не способен почти никто. – Он, едва касаясь губами, поцеловал Ларису сначала в правый, поспешно прикрытый глаз, затем так же, почти не коснувшись, в левый. Губы у него были обжигающие, как изо льда. – Вообще-то ты совершенно напрасно об этом думаешь. Не думай, тебе гораздо важнее не думать, а чувствовать.
– Почему?
– Потому что ты – женщина, – ответил Георг.
Она все ждала, когда после некоторого естественного привыкания, после начальной жажды и, главное, после удовлетворенного самолюбия, что для мужчины, по-видимому, не менее важно, чем все остальное, у него проявится то, что проявляется так или иначе почти у каждого мужика. То есть, сбегай, принеси, поворачивайся, быстренько, иди в ванну, чуть-чуть помолчи, подожди, сколько раз тебе повторять одно и то же. И не то, чтобы трудно ей было бы сбегать, принести или там действительно помолчать, но ведь – приказным тоном, небрежно, не допуская даже мысли о возражении. Ты – его собственность, и он вправе распоряжаться тобой, как захочет. Вот что, между прочим, отвращало ее при каждом прежнем знакомстве. Однако Георг и после того, как их встречи стали привычными, к ее удивлению и даже восторгу нисколько не изменился: те же обязательные сухие цветы в медной вазочке, то же обязательное и точное выполнение всех ее мелких просьб, та же обязательная уступчивость, если их мнения расходились. Речи не могло идти