тут же, чтобы не сглазить, три раза сплюнул через плечо.
– Думаешь, получается?
– Ну, это мы еще будем смотреть…
С трепетом ждали они, что вдруг «протухнет» и этот, уже последний, аквариум. Время тянулось мучительно, от непрерывного возбуждения Арика стал заикаться. Не выговаривались почему-то самые простые слова. Каждый истекающий день был наполнен тревогой. Падало сердце, если вдруг щелкало, резко переключаясь, реле. Стопорило дыхание, когда начинал подвывать от натуги дряхлый компрессор. Горицвет рекомендовал держать пальцы скрещенными. Он так и делал, чувствуя себя законченным идиотом. Однако незаметно истекла первая неделя эксперимента, за ней – вторая, прошел месяц – среда в аквариуме и не думала загнивать. «Крахмал» по-прежнему колыхался, образуя водовороты, по-прежнему распускались над ним красивые лунные венчики. Постепенно складывалось ощущение, что – это победа. Результат, пусть скромный, пусть предварительный был налицо. Он впервые в жизни получил нечто принципиально новое, открыл дверь тому, чего раньше не существовало. Горицвета тоже подергивало от возбуждения. Он еще больше осунулся и непрерывно, как при чесотке, скреб щеки и лоб ногтями. На исходе месяца вдруг ворвался в постукивающий таймерами тесный лестничный закуток и потряс четвертушкой бумаги, исчерканной математическими каракулями.
– Я тут посчитал, ну – приблизительно, разумеется… Это был один шанс на миллион миллиардов. Ты понимаешь? Нам исключительно повезло…
Арика неприятно царапнуло это «нам». С какой стати? Идея опыта принадлежала ему полностью и безраздельно. Ему даже в голову не приходило, что, может быть, придется с кем-то ее делить. Горицвет, конечно, помог, но если откровенно, без обиняков, то помощь эта была чисто технической. Неужели не ясно – кто подлинный автор? Или это случайная, мелкая, от радости, от волнения оговорка?
Возразить в тот самый момент он все-таки не решился. Слухи об удачном эксперименте уже распространялись по факультету. Взглянуть на аквариум приходили даже из дальних лабораторий: взирали на зыбкий протуберанец, кивали, делали глубокомысленные замечания. Вероятно, успех был даже больше, чем Арик первоначально предполагал. Заглянул из ректората Замойкис: Показывай, показывай, что ты тут учудил… Забежал потрясенный Бучагин: Старик, молодец, ты им всем вправил шарики!.. Пришел седовласый Шомберг, предупредил: У вас будут трудности с воспроизведением… Даже девочки из деканата и те заскочили на пару минут: Как интересно! А оно не взорвется? Олег Максимович просил представить ему подробный отчет… И, наконец, выдержав для солидности несколько дней, явился, по-видимому не слишком охотно, мрачноватый Бизон: прильнул, завесившись гривой, к бинокуляру, листнул мельком журнал, сдвинул страшноватые брови. В итоге изрек, предварительно пожевав губами:
– Оформляйте работу…
Щелкнуло, переключаясь, очередное реле, мигнул свет, напомнив о сделанной на скорую руку проводке, донеслась с другого конца кафедры телефонная трель.
У подавшегося чуть вперед Горицвета нетерпеливо сверкнули глаза.
Через три месяца вышла статья в университетском «Вестнике». Арик нетерпеливо открыл оглавление, и вдруг сердце его опоясало твердой судорогой. Сразу две фамилии были поставлены перед названием. Причем первым шел Горицвет, поскольку располагались они, естественно, в алфавитном порядке. И только потом, на втором месте – он сам.
Впечатление было убийственное. Он чуть было не разодрал пополам невзрачную мутно-зеленую книжицу. Пальцы уже сводило, пронизывая болью суставы, обложка уже начинала корежиться по краям будто в пламени.
Впрочем, «Вестник» был, разумеется, не виноват.
Что редакции предложили, то и было опубликовано.
Ему пришлось погулять с полчаса, чтобы придти в себя.
В этой ситуации напрашивались два крайних решения. Можно было устроить грандиозный скандал, так чтобы забурлила вся кафедра, написать жалобу в ректорат, потребовать создания специальной комиссии. Пусть, в конце концов, разберутся – откуда и что. Есть рабочий журнал, расчерченный по дням и часам, есть его первоначальный доклад Бизону, сделанный год назад. Вот лежит в папке сохранившийся экземпляр. Восстановить справедливость, по-видимому, будет не трудно. А можно было поступить и прямо противоположным образом: ничего никому не доказывать, скандалов не устраивать, не шуметь, сделать вид, что ничего особенного не произошло, замкнуться, как схимник, в отрешенном молчании. Однако более никогда не говорить Горицвету ни слова. Жить дальше так, словно этого человека нет.
После некоторого размышления он не избрал ни того, ни другого. Стиснул зубы и постарался вести себя как обычно. Отнес авторский экземпляр «Вестника» Горицвету, не дрогнув лицом, выслушал его восторженную тираду о том, что «это только начало». Надо будет наделать побольше копий. Вот увидишь, на эту нашу работу будут ссылаться.
Горицвет невыносимо сиял.
– А ты чего – грустный?
– Так, просто устал…
Он даже нашел в себе силы принять поздравления сотрудников кафедры. Улыбался, благодарил в ответ, скромно пожимал руки. Пару раз очень к месту напомнил о той большой помощи, которую Горицвет ему оказал.
– Без Владимира Анатольевича я бы, конечно, не справился…
Как в дальнейшем выяснилось, это было самое правильное решение. Потому что, когда еще месяца через два освободилась наконец ставка старшего лаборанта, ни у кого не возникло сомнений насчет возможной замены. Его кандидатура на это место была единственной. Вопрос в кабинете заведующего подытожили в три секунды. И Горицвет, сообщивший об этом, просто сказал:
– Пиши заявление. Со следующей недели тебя зачислят. – А потом импульсивно добавил, радуясь, вероятно, не меньше него. – Ну что ж, молодец. Значит, теперь будем работать вместе…
3
Кличка «Бизон» не была для него секретом. Еще лет десять назад, когда трясла факультет история со слиянием кафедр (пришла кому-то в голову гениальная мысль: объединить направления, по- новому рассадить музыкантов), он услышал в столовой, как Роголевский, который пребывал в ту пору ученым секретарем, рассказывает возбужденным шепотом за спиной: Ну, наш Бизон рогом уперся, его не сдвинуть… – и внезапно понял, что это говорят про него.
Дома он некоторое время рассматривал себя в зеркало. В самом деле бизон: массивная голова, вросшая в плечи, грива волос, складки тяжелых щек, какие-то выпуклости на лбу, маленькие, утопленные в морщинах, очумелые глазки. Так и кажется, что боднет. Когда, скажите на милость, успел стать таким? Когда в начале шестидесятых годов из ничего, из воздуха образовывал кафедру – буквально лбом, костью, тупым упрямством, проламывал одну инстанцию за другой? Или позже, когда вопреки ожиданиям, ориентированным, согласно эпохе, на немедленный результат, взялся за муторную, внешне не выигрышную работу по картированию онтогенеза: сведению в общий ряд бесчисленных вариантов развития? Все может быть. Человек – это то, чем он занимается. Годам к сорока, к пятидесяти начинаешь выглядеть так, как живешь.
Его это практически не задело. Бизон так Бизон. Бывают прозвища и похуже. Доркина, например, за глаза называют Дыркиным, поскольку дырка и есть, не человек – гулкая пустота. А у Кудилова вообще кличка такая, что при женщинах неудобно произносить. Это за его мучительные выступления на собраниях: жует, жует, ни одну мысль не может довести до конца. Пусть будет Бизон. Он был скорее доволен. Что же до некоторого пренебрежения, чувствовавшегося в подтексте: дескать, одним упорством берет, не способен к прозрению, полету мысли, то на это, господа и товарищи, можно ответить так: наука, господа и товарищи, не состоит из одних прозрений. Наука – это не только Эйнштейн с его теорией относительности, не только Николай Лобачевский, у которого вдруг замкнуло параллельные линии, не только Коперник и Галилей, но и Линней, открывший и описавший полторы тысячи видов растений, и Грегор Мендель, как проклятый, не рассчитывая ни на что, скрещивавший свой горох. Работа, кстати, была забыта, обнаружена лишь через тридцать пять лет. Да и старик Морган, занимавшийся сцеплением генов, вряд ли видел в этот период что-нибудь, кроме дрозофил. Ничего плохого в упорстве нет. И потом скажите, пожалуйста, господа и товарищи, где те, кто когда-то блистал? Где Черемисов, которому прочили чуть ли не Нобелевскую? Где