размирились… Обиженные царской неправдой мужики изменили свое отношение к стрелецким потребностям. Полковник казацкий Иван Нечай рассорился с царем. Атаманы тысячных мужицких отрядов, получив шляхетское достоинство, перешли на королевскую сторону… И как ни удивительно, но сохранилась после истребительной резни прежняя пропорция иноверцев. Как, кажется, ни старались вырубить один одного, однако не вырубили; оказалось, что всех не перебьешь… И вот уже вновь стоит на алтаре ксендз, отсидевшийся в дымоходе, и униат, соединившись с товарищем, идет в побитую церковь, держась за саблю, в мрачной решимости или погибнуть, или войти в нее против запрета, чтобы расправить свою помятую страхом честь, снять с себя позорную грязь тех луж, по которым спасался он от улюлюкающей оравы противников. И уже православное воинство, выпустив злобу, подогретую яростным призывом попов, сейчас отдыхало в молитве о прощении грехов, совершенных ради истинной веры. А в другой местности, наоборот, тоскливо вздыхал католик, прося перед иконой забыть его немилосердное дело, и униат, застреливший православного, шел в церковь, не трогая другого православного, пережившего час убиения в подпечье… И шведы растратились силами в войне против нескольких народов… Все это каким-то странным образом крепко сцепилось и привело третьего мая шестидесятого года к Оливскому миру Польши и Великого Княжества Литовского со Швецией.
Литовские и белорусские полки стали стягиваться в Кейданы, и вот тогда наступило затишье для дивизии Полубенского, в рядах которой воевал против шведов наш герой. Пореженные полки требовали отдыха и пополнения, их распустили на короткую побывку, и они пошли спешным маршем на родину, к той, долгие годы снившейся счастливыми воспоминаниями, радостной, как бы райской после смертельных покосов, домашней жизни.
2
Дошед до своих мест, хоругвь рассыпалась, растеклась по лесным и болотным проселкам — каждый спешил на свой двор. Дождался поворота на Дымы и поручник Юрий; здесь, на перекрестке, попрощался он с товарищами, каким было следовать дальше, и забыл о них, радуясь близкой уже встрече с отцом, которого четыре года не видел.
К Юрию ехал гостить Стась Решка — верный и давний, с годов учения в Полоцкой коллегии, но безденежный приятель, привязанный к Юрию и признанием за участие. Поодаль шляхтичей шли при вьючных конях трое солдат — все местные.
День был душный, с полудня собиралась гроза — и собралась. Черные тучи, погасив свет, начали льнуть к земле, лес и трава замерли в покорности перед неминуемым побитием. Уже воздух содрогнулся, редко стукнули капли, сгустился сумрак. До Дымов оставалось две версты. Было ясно, что грозу не обогнать, и, увидев впереди старую часовенку, Юрий решил укрыться под святой крышей. Однако набожного Стася Решку что-то в часовенке смутило; он быстро выискал что — отсутствовал на ней крест, лишь обломок его бодливо торчал посередине конька. Многим позже, когда день приезда в Дымы всплывал в памяти своими предначертаниями, Юрий мучился, что не поверил словам приятеля: 'Крест бесы сломали', а напротив, с насмешкою сказал спешиться. Да и чего было пугаться, если столько навиделись сожженных костелов, ободранных церквей, столько побитого в этих церквях и костелах народу, да и сами не один раз в костелах и церквах, как в корчме, ночевали, что и забылось, что помимо людей есть бесы. Ведь не бесы иконы жгли, на алтарях саблями шеи рубили…
Едва внесли в часовню мешки и седла, как наискось неба вспыхнул огненный глубокий посек — словно врезалась в брюшину тьмы и рассекла ее до выплеска крови незримая сабля. Треск разрушения услышался в тучах, ослепленную тишину разорвал гром, и злые, секущие струи ударили в дорогу, траву, часовню.
Юрий, Стась и солдаты перекрестились и крестились всякий раз, когда вспыхивал грозный свет и отвечала ему рыками разлома черная хлябь неба. Внезапно через дорогу напротив часовенки, в сплошной завесе воды обнаружилась человеческая фигура. Юрия зацепило удивлением: он смотрел в ту сторону, но пусто было там, и вдруг явился прохожий, словно выскочил из неприметной за дождем ямы. Юрий с любопытством ожидал странно возникшего путника. Оказалось, что это баба, покрытая большим черным платком. Она ступила под навес, кивком поздоровалась и прижалась спиной к срубу. Недолго так постояв, баба сняла отжимать платок — Юрий сразу узнал ведунью Эвку. Черные ее волосы крылом лежали на рубахе, а мокрая рубаха тесно облепила тело, выявив крепкие груди, и напитанная водой красно-синяя юбка плотно лежала на бедрах. Потом Юрию казалось, что приход Эвки его нисколько не удивил, даже доставил некую радость, припомнились даже простые мысли той минуты: не было нас тут, под саблей и пулей ходили, многие в могилу сошли, а в родных Дымах все прочно — вот Эвка бродит по своим стежкам, как два года и пять лет назад бродила, и все она такая же, словно здесь время на одном дне остановилось.
Солдаты тоже узнали ведунью, и кто-то простодушно воскликнул: 'Эвка!' — вложив в слово имени радость, что наконец увиделось на родине знакомое лицо, и неприязнь, что первый встречный местный человек — вещунья.
— То-то Перун лупит! — отозвался товарищ.
— Ну, жди беды! — тихо, но чтобы услышалось Эвке, сказал третий.
Стась Решка вопросительно поглядел на солдат; тотчас все трое придвинулись к нему и зашептали: 'Ведьма! Ведьма!' Пан Стась, осенившись крестом, выглянул из часовни. Матулевича этот опасливый взгляд приятеля развеселил. Положив руку на рукоять сабли, он, улыбаясь, рассматривал лицо Эвки. Ему стало не по душе, что солдаты тыркают Эвку обидным словом; он грозно покосился на них — они, не поняв причины, но поняв повеление молчать, отодвинулись в глубь часовни. Стась Решка открыл рот и, как обычно в сильном волнении, глотал воздух, не в силах выгнать из гортани первое слово.
— Что? — помог ему Юрий.
— Л-л-л-лучше, — осилил наконец заиканье пан Стась, — ее прогнать! П-п-ан бог не любит!
— И она человек! — возразил Юрий. Стась Решка пусть сторожится, ему положено, в ксендзы мечтал, только не повезло — академия отвергла по заиканию. А если и прав Стась Решка, то все равно его, пана Юрия, бог защитит — много пользы он для родины сделал. Пусть другие боятся, на нем греха нет. И в задоре перед товарищем Юрий ступил из часовенки под навес:
— Эвка, скажи, будет мне беда?
Ведунья обернула к нему лицо. Что-то близко знакомое увиделось Юрию в ее лице, и странное желание стукнуло на миг в сердце — погладить мокрые волосы, ласково, жалостливо дотронуться губами до бледной щеки. Его и качнуло к Эвке, словно кто-то подтолкнул в спину дружеской рукой. Но миг, краткий миг длилось это наваждение. Серые большие глаза Эвки сузились, взгляд напрягся — Юрий ощутил давление этого взгляда и ударившую в сердце досаду за искусительный вопрос, — но Эвка уже отвечала:
— Если сам, пан, не накличешь, не будет!
— Сам?! — удивился Юрий.
— Сам! — повторила ведунья и вдруг вышагнула из-под навеса в ливень и пропала за углом часовенки.
Стась Решка спешно заловил ртом воздух, но так и не разорвал мешающий речи зажим.
— Лешая! Лешая! — поняли его солдаты. — Надо бы ее прибить!
Того же дня, вечером, как принято, отмечали встречу; собралось с десяток соседей, переживших по милости божьей безумие казацкого разгула. В былое доброе время втрое больше съезжалось; будь тогда вблизи неприятель, так мог бы решить, что все поветовое ополчение пьет у Матулевичей стременную перед выходом в грозный поход… А теперь что? — увы, редкая душа уцелела: пана Залесю белозубые казаки побили под громкий смех, Веригу его же мужики хмуро пронесли на вилах от ворот под кладбищенские березы, пан Рутевич пустился на Жмудь для укрытия и по дороге, обворованный, с голоду околел, Шепурку и Пацукевича трясина всосала, Трызна где-то в войске погиб… Да, жили, много было выпито с ними доброй горелки — а вот и тень их трудно вызвать из плотных отошедших рядов. Да и все сидевшие за столом натерпелись бедствий, даже отец, как понял Юрий из отрывистого рассказа, месяца два кормил кровью комариное облако на болотных островах, пока полутысячный загон Дениса Мурашки