то чистые (всё потом!..) — в отличие от всего остального, и влез под душ, пустив водичку погорячее. И только утишил душу на секунду под горячим донельзя дождиком, как — новая оторопь, как обухом. Тело его — грудь, предплечья, плечи, живот — покрывали зажившие, местами даже корочка отвалилась, но явно некогда кровавые шрамы, очень похожие на следы от тяжёлой и яростной плети. А на животе, над самым пупком, красовалась бледно-синяя татуировка: птичка и короткая надпись. Надпись, ко всему прочему немыслимому, была на иврите и означала в переводе — исход. В смысле — Исход, что ли?.. Почему на иврите? Откуда взялась? Кто его бил плетьми?.. Вопросы рванулись лавой, захлёстывая, но он впервые, быть может, в жизни, впервые за библейские свои тридцать три не только не спешил найти ответы на вопросы, а — наоборот! — бежал их, глушил в себе любознательность, круто замешенную на вульгарном страхе. Стоял по-прежнему под душем, смирно стоял, не чувствуя обжигающей температуры воды, усиленно давил в себе ощущение абсолютной нереальности не только происшедшего в парке, но и происходящего сейчас, ощущение присутствия здесь — ну хоть даже в ванной комнате! — чего-то постороннего, нематериального, духа, что ли, святого. Или не святого… Говоря без лишней литературщины, по рабоче- крестьянски, хреново Чернову было. Мама-покойница, склонная к областническому жаргону, сказала бы: коломытно…
А между тем Чернов числил себя материалистом и прагматиком, поэтому разум усиленно сопротивлялся ощущениям. И ладно бы — костюм грязный и затасканный. Но — татуировка! Но — раны!.. Сколько он отсутствовал в родном сознании?.. По ощущениям и обстановке вокруг — ничтожно мало. По увиденному сейчас на самом себе — чёрт-те сколько!.. Выходит, он отсутствовал — здесь, а присутствовал — где-то? Так бывает? Так не бывает! Фантастика — это не жизнь. Это всего лишь вид литературы, причём — низкий, лживый, нереалистический…
Но — тату? Но — раны? Но — костюм и штаны с чужой задницы?..
Надо будет не потом, а немедля позвонить золотому дружбану, решил прагматик, вылезая из душа и мощно натирая торс колким полотенцем, напомнить о себе, пригласить на бутылочку, к примеру, «Леовиль лас Кае» или «Живри-Шамбертан» и между бокалами рассказать о происшедшем, эдак вроде бы шутя, посмеиваясь, но дружбан-то, будучи психиатром, поймёт, что в каждой шутке есть не только шутка, и вдруг да что-нибудь объяснит. Хотелось верить, поскольку протестующий разум вообще не справлялся с вольными ощущениями…
Облачился в постиранное, подвернувшееся на сушке для полотенец, вышел из ванной, увидел на полу брошенные вешички. Не облучены ли они какими-то космическими лучами, не мелькнула ли над парком Сокольники пролётная тарелка со злобными гуманоидами?..
Чернов брезгливо, двумя пальцами взял нечто, бывшее ещё час назад — как он помнил! — отличной и почти не ношенной рибоковской курточкой, зачем-то потряс это нечто, и тут из внутреннего кармана выпала сложенная вчетверо бумажка, явно изъятая из принтера. Что за бумажка? Никогда не клал он в карманы спортивной одежды никаких бумажек… Отпустил куртку, подобрал листок, развернул, тупо глядя на крупно набранные на нём десять пронумерованных строк. Ещё даже не особо вчитываясь в них, ведомый опять-таки подлыми в своей неясности ощущениями, медленно прошлёпал босиком в кабинет, уселся в рабочее кресло, уложил формат А-4 на письменный стол рядом с родной «клавой», вчитался.
А набрано там было вот что — на древнееврейском, с которого Чернов перевёл всё так:
1. Помни: всё предопределено ИМ и нет смысла надеяться на исключение для тебя, смертного.
2. Помни: ты имеешь право поступать, как знаешь, но Он заранее знает, как ты, смертный, поступить, и знания Его бесконечны, как Мир.
3. Помни: Он бсегда знает, как ты, смертный, поступишь, но Он также знает, что любой твой выбор нарушает равновесие Мира, который бесконечен по замыслу Его.
4. Помни: Мир неустойчив, и твоё, смертный, существование есть причина его неустойчивости в бесконечности самого существования Мира.
5. Помни: Он бесконечно стремится восстановить бесконечно нарушаемое равновесие, и может статься, что твоя, смертный, судьба должна будет принесена в жертву ради бесконечности Мира и его бесконечного существования.
6. Помни: жертва твоя, смертный, не напрасна, как и вся бесконечность подобных жертв, ибо каждая судьба неизбежно трансформируется в иные судьбы в бесконечности Мира и ради его бесконечного существования.
7. Помни: ты, смертный, ни в одной смертной судьбе не сумеешь объять бесконечность Мира и времени Мира, потому что в основании твоей, смертный, судьбы лежит страх Знания.
8. Помни: твой, смертный, страх положил начало неустойчивости, но именно твой, смертный, страх стал для Него инструментом сохранения равновесия Мира в его бесконечности и ради его бесконечного существования.
9. Помни: ты, смертный, можешь жить, как знаешь, но знай, что всё предопределено Им и пока жив твой страх Знания, ты будешь смертным в каждой своей судьбе в бесконечности Мира.
10. Помни: страх не бесконечен, ибо изначально его не было. Лишь испивший сбой страх до дна получит Знание, чтобы сознательно, но не вслепую помочь Ему сохранять равновесие Мира в его бесконечности, всякий раз нарушаемое выбором смертных, который всегда предопределён Им…
И всё.
Что за бредятана, подумал Чернов, откуда у меня эта бумажка? Опять он не помнил ни хрена… Или кто-то засунул её в карман рибоковской куртки, пока Чернов пребывал в эпилептиформном выключении?.. Тогда этот «кто-то» его и выключил — по логике. Чтоб, значит, засунуть в карман бумажку. И одновременно зачем-то донельзя изгваздать одежду, избить безжалостно, выколоть птичку и надпись «Исход»…
Исход — откуда куда?
К кому эти десять заповедей, к какому такому Моисею?..
То, что это заповеди, подтверждало их число, а также назойливое «помни» и постоянное пиететное обозначение кого-то с помощью местоимения и с прописной буквы. Опять по логике — Бога… А кто тогда Моисей?.. Ну уж точно — не Чернов, увольте!..
Чернов отложил листок, встал, подошёл к окну. Сквозь по-зимнему грязноватое стекло виден был край парка. Пошёл снег. Хлопья падали крупные, будто нарезанные из бумаги для ёлочного рождественского представления. Хлопья падали вертикально и медленно, погода стояла тихая-тихая. А улица внизу обезлюдела. Получалось, что снег разогнал народ по домам, по конторам, по школам…
Странный какой-то день выдался.
Чернов почему-то — не ко времени и не к месту — представил себе мысленно лето, жару, длинную- длинную дорогу, тянущуюся вдоль медленной-медленной реки, и себя самого — устало и обречённо бегущего по ней куда-то. И сразу ощутил где-то на уровне поджелудочной железы липкий и жгущий изнутри страх, который он до сих пор успешно давил в себе, не давал вырваться… Да что же, чёрт возьми, происходит, возмутился он, опять пытаясь заглушить этот страх, что ж меня так заколбасило? Человек я или тварь дрожащая?.. Цитатой, жаргоном, привычными литературными штучками опускал ситуацию и в то же время по-берсеркерски распалял себя, разжигал злость — не на кого-то или на что-то, а просто так — ну, быть может, на себя любимого! — как всегда делал это в спортивном прошлом перед стартом. Особенно когда соперники того стоили, когда злость действительно — позарез. И ведь помогало — тогда, в спорте… А сейчас кто соперник?.. Кто — неизвестно, но сволочь большая и силён, судя по всему, необычайно… Взглянул на картину неизвестного художника, висящую над столом: там всё так же безустанно бежал по красно-жёлтой пустыне босой бегун в белых одеждах. Бегун на картине, Бегун перед нею… Тот бежит, а этот?.. Неуж-то добегался Бегун?..
И на автомате отметив, привычно ёрничая: веришь в сверхъестественное, старичок, докатился, действительно добегался, вон даже сам себя с большой буквы величаешь… и бешено, сшибая на бегу кресло, рванул к письменному столу, цапнул давешний проклятый листок, мухой пробежался по строкам, упёрся взглядом в назойливо повторяющееся: помни, помни, помни, помни…
И вспомнил всё.
Глава двадцать девятая