высот искусства, но Ермаков был уверен в обратном. Конечно, он не мог вызывать в себе состояние творческого экстаза, ему было не под силу изощренным и красивым слогом выразить многогранность светомузыкальной гаммы. Зато он осмеливался задавать себе вопрос, который, как видно, и в голову никому не приходил: зачем все эти восторги и экстазы? 'Искусство будит высокие порывы, развивает воображение и этим повышает творческий потенциал человека, — говорил Обнорский. Высокое искусство сродни высокой науке. А наука…' Дальше следовало долгое перечисление того, что может наука и что она делает для человека. Получалось более чем убедительно, но однажды до Ермакова дошло, что наука и искусство, о которых говорит Обнорский, в действительности как бы стремятся подменить собой человека.
'Можно многое знать и ничего не уметь. Человек велик не столько знаниями, сколько умением все делать', — понял вдруг Ермаков. Впрочем, ему и раньше не верилось, что отвлеченно-эстетические упражнения на далекой планете могут кому-то понадобиться. 'Людям, говорили эстеты, — и всей нашей космической культуре'. Тут, по мнению Ермакова, крылся какой-то самообман, какое-то заблуждение. И еще в последнее время все чаще думалось ему о том, что на протяжении тысячелетий культуре предшествовал труд. Он — то и был культурой. Недаром говорили: культура земледелия, культура животноводства. Народ, умевший лучше пахать и сеять, считался народом более высокой культуры. И что бы ни делал человек — рисовал узоры на глиняных горшках, ткал красочные орнаменты, слагал песни или придумывал сложные обряды — все это было нужно для дела. Культуру создавал человек труда. А потом произошел разрыв; появились люди, занимающиеся исключительно культурой…
И они стали навязывать другим свои взгляды на труд и отдых, на добро и зло, любовь и ненависть, Появилась мечта свалить простой труд на плечи роботов. Но можно ли, нужно ли лишать человека способности и желания быть творцом? Превращать его из творца в потребителя?..
Они с Леней проговорили у костра всю ночь. А утром принесли к замку груду металла, пластмассовых мышц, деталей и узлов — все, что удалось снять с разбитых роботов. Принесли и сложили на берегу речки.
Ермаков построил здесь временный навес из жердей и прочной пластмассовой пленки, которая имелась на складах у запасливых роботов. Никто не обратил на это внимания: каждый в поселении, по словам Обнорского, имел право чудить как ему вздумается. Даже сообщение о гибели роботов, казалось, не произвело на поселенцев никакого впечатления. Ермаков сказал председателю, что надо срочно собрать всех и разъяснить серьезность положения. Колонтаев ответил, что непременно соберет, только позднее, поскольку неожиданная обстановка вызвала у всех новый взлет вдохновения и он не намерен мешать творческим порывам. Ермаков знал, что о 'творческих порывах' скоро придется забыть: уже через две недели кончится запас воды в замке и эстетам волей-неволей придется переселяться вниз или таскать воду на верхотуру.
Он начал строить дом из камней и металлических сеток, которые скреплял быстротвердеющим пластиком, взятым все на тех же складах. Дом получался невзрачным, вроде большого сарая, но и он радовал — ведь скоро сюда переселятся многие колонисты. Строительство продвигалось медленно: много времени отнимал уход за обширными огородами, оставшимися от роботов. Роботы, роботы! Ермаков вспоминал их по сто раз на день, лишь теперь как следует осознав, сколько же они делали для людей.
Первые дни его хлопоты у реки никого не интересовали, лишь изредка тот или иной поэт либо художник останавливался поблизости и удивленно смотрел на «человека-робота». Потом некоторые начали ему понемногу помогать. Через месяц, как он и предполагал, все переселились к реке. Все, кроме Обнорского. Тот заявил, что раз уж ему суждено умереть от голода и жажды, то он умрет поэтом, и жил в невообразимом хаосе своей мастерской прибирать за ним было некому. Кое-кто, жалеючи, носил ему в замок воду и свежие овощи с огорода. Обнорский быстро привык к этому и гневался, если очередной доброволец задерживался.
Долго разбирался Ермаков в механизмах, обслуживавших замок, и наконец включил их, дал воду, наладил связь. А потом и более того — надумал сам собрать робота. Когда сообщил председателю, тот сразу поверил и уже от него не отходил — просил, требовал, чтобы первый робот появился поскорее. Ермаков торопился, работал даже по ночам. Но однажды его осенило, что эстетам нужен не робот-помощник, а слуга, что ими движет тоска по той паразитической жизни, которую вела колония прежде.
И он начал сомневаться: следует ли вообще возиться с роботом? Но дело было начато, и Ермаков продолжал работать, забывая об отдыхе, находя радость в каждом ожившем под его руками узле… Он отложил паяльник, оглядел свое детище — странное сочетание металла и биологической ткани, напоминающее осьминога. Точнее, конечностей у робота было двенадцать; восемь оканчивались округлыми рифлеными башмаками с шипами, четыре — трехпалыми кистями. Все двенадцать приводились в движение искусственными живыми мышцами, стянутыми к большому, полуметрового диаметра шаровидному корпусу, в котором находились управляющая система, электронный интеллект. Четыре перископических глаза довершали картину. Но Ермаков уже любил его, еще не ожившего. Потому что знал: робот будет добрейшим и способнейшим существом.
И работящим, как никто в поселении.
— Леня, пока ничего не трогай, — сказал Ермаков и вышел, накинув на плечи легкую куртку.
Солнце клонилось к горной гряде на западе. Легкий теплый ветер приятно освежал. Рядом под камнями тихо журчала речка. Чуть ниже она разливалась озером, сверкающим сейчас, на закате, как чистейшее зеркало. За озером круто поднимался горный склон, переходящий в живописный скальный обрыв. За закрытой дверью мастерской вдруг послышался крик, какой-то стук, и на пороге показался Леня, бледный как полотно.
— Он ожил, ожил! — торопливо повторял Леня и метался глазами по сторонам, искал, чем бы подпереть дверь. В дверную щель просунулось длинное щупальце, и Леня отскочил в испуге.
— Здравствуй, создатель! — вежливо произнес появившийся в дверях робот, шевеля глазами- перископами. — Можно мне погреться на солнышке?
— А зачем тебе это? — спросил едва пришедший в себя Ермаков.
Он с любопытством и некоторым испугом рассматривал свое детище, такое привычное там, на сборочном столе, и такое до жути незнакомое здесь.
— Солнце всем полезно. Разве не ты это говорил?
Мурашки пробежали по спине Ермакова. Много чего говорил он, работая у сборочного стола… Робот, видимо, жил еще до того, как первый раз шевельнулся. Так живут эмбрионы. Человек или любое животное еще не родилось, но уже учится жить и понимать окружающее.
— А что ты еще знаешь?
— Ты — мой создатель, и я должен тебя слушаться, — сказал робот.
Он грациозно повел в стороны всеми четырьмя щупальцами-руками, показывая на горы, леса, на озеро и даже на небо, затянутое легкой светящейся дымкой. Я хочу побольше узнать об этом мире. Можно мне немного погулять?
— Пожалуйста, — разрешил Ермаков, и робот, быстро перебирая длинными ногами-щупальцами, двинулся к ручью. Когда он скрылся за камнями, Ермаков заметил в той стороне огненный шар — такой же, как в прошлый раз. Словно желтый мяч, покрытый люминесцентной краской… В прошлый раз такой же шар вел их по тропе. Вел к пропасти. Только осторожность спасла тогда. Кто знает, может, шары вели и роботов той трагическое ночью?
— Назад! — крикнул Ермаков. Но робот не вернулся. Бежать за ним было бессмысленно: не угонишься. Несколько раз он показался между деревьями по ту сторону озера, затем на горном склоне. Черный, он катился рядом с желтым шаром, словно хотел обогнать его. Потом они окончательно исчезли в горах.
Тут на горной тропе застучали камни и послышались торопливые шаги: к ним сверху, от замка, быстро шел председатель Колонтаев.
— Где твой… шедевр? — крикнул он еще издали. — Показывай, что он может.
— А его нет.
— Как это нет?
— Убежал. За шаром погнался.
— Зачем же ты его отпустил?
— Ему еще учиться надо.