— В данном случае — от нее.
— Есть и не данный?
— Есть такое понятие — «вообще». Мы, мужики, вообще от женщин зависим. Они все — волшебницы, Данчик, если, конечно, они — женщины, если не потеряли они своей — Богом данной — волшебной силы среди кастрюль, в магазинной толчее, на профсоюзных собраниях, в кабинетах начальников. Многие не выдерживают, теряют ее, эмансипацией задавленные, да еще и прикидываются, будто так и должно быть, будто женщина — не женщина вовсе, а в первую голову инженер, ученый или там тракторист. И заметь, Данчик: не инженерша или трактористка, а непременно в мужском роде, потверже, пожелезнее. А на кой ляд миру ученые и трактористы, если женщины в нем исчезают? Ты об этом думал, Данчик? То-то и оно, что не думал…
Конечно, не думал. А теперь сидел, слушал, размягченный, а Тиль журчал тихонько и совсем не был похож на обычного ироничного и злого гномика: и вправду уютный и добрый Дед Мороз. Только в калошах.
— А с чего они, Данчик, в трактористы-то подались? Разве от хорошей жизни? Оттого, что настоящий мужик по нынешним временам — тоже редкость. Настоящий мужик — он какой? Он до дела — зверь, он с себя тыщу потов спустит, а дело на совесть выполнит. И нежный он, Данчик, хрупкий, и только сверху — стальной. А внутри у него, под стальным кожухом, такая субстанция, говоря научно, которая женской волшебной силе очень поддается. И хорошая волшебница этой субстанцией легко управляет. Нас, Данчик, всю жизнь женщины делать должны — с рождения до смерти, так природой наказано. И противиться природе не следует, тебе это боком выйдет. Понял?
— Да разве я настоящий?
— Похоже на то. Все мы изначально настоящие, пока акушерка пупок ниткой не перевяжет. А далее все от нас самих и зависит. Теряются мужики — женщины исчезают. Они эмансипируются, мы феминизируемся. Все взаимосвязано, Данчик, диалектика не врет.
— А что ж ты, Тиль, настоящей женщины не нашел? Бобылем век тянешь…
— Я нашел, Данчик, давно нашел. Только и потерял давно. Мою женщину, Данчик, в девятнадцатом году в Иркутске интеллигентные мужички порубили. Они-то себя настоящими считали, цветом империи…
— Прости, Тиль, я не знал…
— Никто не знал, Данчик, я с тобой первым за много лет разговорился. А прощения просить не за что: давно это было, почти забыл все.
— Сколько же тебе лет, Тиль?
— Много, Данчик, страшно много, со счета сбился… Ты вот что, сегодня иди домой, отдохни, полежи, подумай. И завтра не приходи. Я загляну в студию: тебя нет — значит, еще думаешь. А как надумаешь — явишься.
— Что надумаю, Тиль?
— А про Олю. Что хочешь, то и надумаешь, другого не выйдет. Все.
Встал, неторопливо сложил стульчик, ботинки в калоши втиснул, подхватил портфель.
— Бон шанс, Данчик, всего наилучшего.
Дан не смотрел ему вслед, сидел, сгорбившись, на барьере, оперев о колени локти — этакий бессмысленно сильный циркач с голубой картины Пикассо.
Да только не было перед ним никакой девочки, тоненькой девочки на шаре.
И шара не было.
Дан — жонглер, а шар — типичный атрибут номера эквилибристов.
9
Вот и объяснил все мудрый Тиль, премудрый пескарик, который себя делал сам — некому его делать было. А скорее всего ничего он не делал, забрался в прочный футляр — тогда, в девятнадцатом, все застежки застегнул, задвижки задвинул, жил по инерции, ибо ничего он не забыл с тех пор — наговаривает на себя — одной памятью и существует. Портфель его — футляр, калоши — футляр, блокнотик с монограммой… И никто с тех пор в тот футляр не заглядывал — желания не возникало. Живет рядом старичок-боровичок, засушенный цветок из гербария. «Как дела, Тиль?» — «Дела — лучше некуда!» Спросили — ответил, не спросили — промолчал, тоже ладно, до обид ли ему, когда все кругом в заботах захлебываются, а заботы, вестимо, наиважнейшие, чуть ли не государственные: кому ставку не повысили, кто с женой полаялся, у кого сын по химии пару схлопотал, кого вместо Киева на гастроли в Жмеринку услали. Тиль обо всем послушает, каждому совет преподаст.
Вон и ему, Дану, тоже преподал…
Спасибо тебе, Тиль, добрый человек, не за совет спасибо — не в нем суть, да и никаких особых рецептов Тиль не выписывал — за откровенность спасибо, за то, что не прикидывался бодрячком, не хлопал по плечу: все пройдет, Данчик, не унывай, родимый! — за то, что сумел понять его и сказать о самом важном.
Ничего не казалось Дану важнее, чем банальные, в общем, откровения Тиля. Да, банальные, но не стали они от того глупее или невернее. В вечном своем стремлении к эксцентричности, к вящей оригинальности забываем мы о самом простом, об изначальном, о сути, если хотите, бежим ее, в эмпиреях витаем, а суть — внизу. Нам ее снизу выносят умные люди, а мы: ах, как примитивно, тривиально, общеизвестно!..
А коли общеизвестно, чего ж забыли? Чего ж не пользуетесь?
В тот последний — счастливый! — вечер Оля остановилась у книжного стеллажа, пробежала взглядом по темно-синим корешкам «Библиотеки поэта», сказала вроде бы ни к чему:
— «Женщина, что у тебя под шалью?» — «Будущее!» Дан тогда отметил про себя: цитата откуда-то, девушки у нас образованные. А сейчас тщился вспомнить: откуда — и не мог, не знал он этих строк, даже автора угадать бессилен.
А ведь Тиль о том же говорил, только суровой прозой. Каждая женщина — волшебница. Бальзам на душу, а, Дан? Каждая — не только твоя! И надо без оглядки верить в их волшебство и не мучиться ложной гордостью: как я, такой сильный, со всех сторон из нержавеющей стали, обыкновенной женщине судьбу вручаю?
В том-то и секрет, что необыкновенной.
Обыкновенные, прав Тиль, нынче свое равенство с сильным полом вовсю доказывают, опорные позиции завоевывают, мир перевернуть готовы. А необыкновенным нечего завоевывать, они своих позиций никогда не сдавали, и прочнее этих позиций ничего в мире нет.
Дурак ты, Дан, дурак непроходимый. Хотели тебя на ум наставить, а ты, как и положено дураку, воспротивился. Сейчас бы рад все назад повернуть, ан поздно… А вдруг не поздно?
Найти ее, прочесать все дома вкруг Садового кольца, сутками на каждой остановке после Самотеки дежурить, ждать, когда выйдет она из троллейбуса, вернуть сказку, которая и есть жизнь…
Но ведь Оля — волшебница, она все про него знает, все чувствует, неужели не поймет, как плохо ему сейчас?
А если и поймет, с чего бы ей объявиться? Он сам не снял трубку с телефона, сам, никто его за руку не держал.
А если и поймет, с чего бы ей прощать его? Ведь он сам решил, что страшна ему ее волшебная сила, а значит — не нужна.
Но ведь Оля волшебница, она все про него знает. Она знает, что он ее любит, хотя и не говорил ей о том, опять гордость дурацкая помешала.
Но он-то не волшебник и ведать не ведает: как Оля к нему относится? Что-то не слышал он от нее про любовь… Не слышал, потому что не хотел слышать, страшился слов, ибо на них реагировать надо, другие слова в ответ говорить — самые главные, единственные. Нет у него таких слов, не знал он их никогда, не повторял никому…