столько позорных нелепостей», — вспоминал позже Вяземский. По письмам и дневниковым записям мы можем восстановить эти слухи.
В дневнике Мари Мердер есть следующая запись, которую она сделала 22 января — после бала у Фикельмонов: «Рассказывают — но как дерзать доверять всему, о чем болтают?! — Говорят, что Пушкин, вернувшись как-то домой, застал Дантеса tete-a-tete со своею супругою.
Предупрежденный друзьями, муж давно уже искал случая проверить свои подозрения; он сумел совладать с собою и принял участие в разговоре. Вдруг у него явилась мысль потушить лампу. Дантес вызвался снова ее зажечь, на что Пушкин отвечал: „Не беспокойтесь, мне, кстати, нужно распорядиться насчет кое-чего…“.
Ревнивец остановился за дверью, и через минуту до слуха его долетело нечто похожее на звук поцелуя…».[384]
Известный рассказ князя А. В. Трубецкого, бывшего близким приятелем Дантеса, показывает, какие слухи распространялись среди кавалергардской молодежи. Здесь уже были пущены в оборот самые низкопробные анекдоты.[385]
Во дворце, в интимном кружке государыни, тоже побеждает версия Геккернов. Уже после дуэли, когда Пушкин был смертельно ранен, императрица писала о том, что Дантес вел себя как рыцарь, а Пушкин как грубиян. Известие о гибели поэта побудило ее выразить сочувствие Дантесу: «Бедный Жорж, как он должен был страдать, узнав, что его противник испустил последний вздох».[386]
В последние январские дни слухи о Пушкине и его жене обрастают самыми оскорбительными подробностями. Так, польский литератор Станислав Моравский, рассказывая о преддуэльных событиях, превозносит благородство Дантеса, пожертвовавшего собой, и утверждает, что тот связал себя тяжелой цепью на всю жизнь, чтобы «спасти любовницу от <…> грубых, быть может, даже кровавых преследований».[387]
Графиня Фикельмон, по-видимому, очень точно охарактеризовала реакцию Пушкина на распространившуюся клевету: «Пушкин, глубоко оскорбленный, понял, что, как бы он лично ни был уверен и убежден в невинности своей жены, она была виновна в глазах общества, в особенности того общества, которому его имя дорого и ценно. Большой свет видел все и мог считать, что само поведение Дантеса было верным доказательством невинности госпожи Пушкиной, но десяток других петербургских кругов, гораздо более значительных в его глазах, потому что там были его друзья, его сотрудники, и, наконец, его читатели, считали ее виновной и бросали в нее каменья».[388]
Положение Пушкина было особенно мучительным потому, что он в эти дни оказался как никогда одинок. В самых близких ему домах не только принимали Дантеса, но и осуждали поэта за нетерпимость. Александр Карамзин, описывая позднее преддуэльные события, говорил: «Без сомнения, Пушкин должен был страдать, когда при нем я дружески жал руку Дантесу, значит, я тоже помогал разрывать его благородное сердце, которое так страдало, когда он видел, что враг его встал совсем чистым из грязи, куда он его бросил».[389] Вскоре Пушкин почувствовал, что даже самые близкие ему люди готовы бросить камень в его жену.
Вяземский после гибели поэта, возвращаясь мысленно к январским событиям, писал о Наталье Николаевне: «Она должна была бы удалиться от света и потребовать того же от мужа. У нее не хватило характера, и вот она опять очутилась почти в таких же отношениях с молодым Геккерном, как и до свадьбы; тут не было ничего преступного, но было много непоследовательности и беспечности».[390] Но вряд ли H. H. Пушкина была в силах что-то изменить в эти дни. «Удалиться от света», живя в Петербурге, было практически невозможно. Если бы жена поэта отказалась выезжать, это только дало бы новый повод для клеветы и измышлений. Да и не в характере Пушкина было укрываться от опасности.
Через две недели после свадьбы Дантеса С. Н. Карамзина так обрисовала положение Пушкина и его жены: «В воскресенье <24 января> у Катрин было большое собрание без танцев: Пушкины, Геккерны, которые продолжают разыгрывать свою сентиментальную комедию к удовольствию общества. Пушкин скрежещет зубами и принимает свое всегдашнее выражение тигра, Натали опускает глаза и краснеет под жарким и долгим взглядом своего зятя, — это начинает становиться чем-то большим обыкновенной безнравственности; Катрин направляет на них обоих свой ревнивый лорнет, а чтобы ни одной из них не оставаться без своей роли в драме, Александрина по всем правилам кокетничает с Пушкиным, который серьезно в нее влюблен и если ревнует свою жену из принципа, то свояченицу — по чувству.[391] В общем все это очень странно, и дядюшка Вяземский утверждает, что он закрывает свое лицо и отвращает его от дома Пушкиных».[392] Все, о чем говорит С. Н. Карамзина, пересыпано «крупной солью светской злости». Но ужаснее всего то, что она выражает не только свое отношение к событиям, но передает мнение всего круга Вяземских — Карамзиных.
Когда Пушкин погиб на дуэли, Вяземский даже на людях не мог сдержать рыданий и мысленно просил у покойного друга прощения в том, что никогда до конца не понимал его при жизни.
В 20-х числах января до Пушкина стали доходить какие-то отголоски слухов, распространившихся в обществе. По словам Вяземского, поэт что-то услышал от приехавшей в Петербург Е. Н. Вревской. Он несколько раз виделся в эти дни с ней и А. Н. Вульф, и, вероятно, его тригорские приятельницы оказались до неосторожности откровенными. «Должно быть, он спрашивал их о том, что говорят в провинции о его истории, и, верно, вести были для него неблагоприятны. По крайней мере со времени приезда этих дам он стал еще раздражительнее и тревожнее, чем прежде», — писал Вяземский. [393] То, что стало известно Пушкину, привело его в ярость. В нем созревала решимость покончить со всем этим.
На развитие событий оказала воздействие и позиция, которую в январе 1837 г. занял царь. Зная все дело, Николай I остался в роли наблюдателя. «Давно уже дуэли ожидать было должно от их неловкого положения», — сказал он в феврале. Можно думать, что если бы посланнику через Нессельроде или Бенкендорфа было передано, что государь выразил неудовольствие поведением Дантеса, это заставило бы Геккерна, столь дорожившего своей карьерой в России, принять необходимые меры. Но этого не было сделано. Однако в какой-то момент царь все-таки вмешался и сделал это весьма своеобразно: он обратился с «отеческими» наставлениями к жене поэта. Об этом разговоре с H. H. Пушкиной император рассказал много лет спустя барону М. А. Корфу, который сразу же записал то, что услышал, стараясь быть предельно точным. В его дневнике эта запись выглядит как дословный рассказ Николая I: «Под конец его (Пушкина, —
Этот очень любопытный документ часто цитируется, но он пока не получил убедительного истолкования. Не определено и место этого эпизода в цепи событий. Дело в том, что от нас ускользает реальная значимость фактов, о которых мы узнаем из воспоминаний императора, так как они предстают здесь в определенном освещении: в том, в каком их хотел видеть царь через одиннадцать лет после смерти поэта. Хотя у Николая I была превосходная память и он, несомненно, рассказывал о событиях, действительно имевших место, однако акценты в его рассказе явно смещены.
Тот разговор с женой поэта, о котором с таким благодушием вспоминал много лет спустя царь, для самой Натальи Николаевны должен был быть крайне мучительным. В какую бы форму ни облек император свои «советы», то, что он обратился к ней с замечанием по поводу ее поведения и репутации, было ужасно. Как отметила Ахматова, прокомментировавшая разговор царя с H. H. Пушкиной, все это значило, что «по- тогдашнему, по-бальному, по-зимнедворскому жена камер-юнкера Пушкина вела себя неприлично».[395]
И слова благодарности, с которыми обратился к царю Пушкин, не случайно запомнилось Николаю I