один. Пел замечательно! Тихо, трогательно. Несильным, прочувствованным тенорком.
Была у него – как П.П. поймет через много-много лет – абсолютная музыкальность, помноженная на скрываемую в обычной жизни нежность души… Ее легкое, так передаваемое музыкальным даром, изящное жизненное дыхание.
Он вообще был изящным, талантливым человеком! Нежным мужем и нечеловечески любящим отцом…
…Почти через тридцать лет уже взрослый, похоронивший отца, тридцатичетырехлетний Павел Павлович стоял у смертного одра дяди Кеши… И тот, слабо обнимая Пашу, любуясь им – в самом расцвете мужской силы и красоты! – ласково, одними губами произнес:
– Сережа!.. Сереженька! Господи, он мог бы быть таким же! Ты не обижайся, Павлушка! Я его каждую ночь вижу! Буквально каждую!.. Одного прошу у Бога – хоть на том свете встретиться!..
Старый дядя Кеша говорил все это тихо и мужественно. Всё слабеющим голосом, почти шепотом. Только для них двоих. И на последних словах закрыл глаза.
И больше не дышал.
Павел бросился за врачом… Умирающему сделали укол. Еще один…
Дальнейшего Кавголов не помнил…
А тогда, конечно, в свидании отказали.
Отец, побывавший у Романова, который оказался замом того знаменитого Волина, до которого грозили добраться пьяненькие адвокаты, принес недобрый, недружеский ответ: «Раньше надо было думать! И потом, что это изменит? Лишние страдания и для умирающей матери, и для ее преступного сына».
Отец не стал комментировать романовские слова… Сразу же лег на кровать и закрылся пледом. Выпил одно лекарство, другое… И наконец затих.
Отец вообще не хотел ни с кем ничего обсуждать!
К этому времени постепенно, но явно у него вообще не осталось друзей. Была только семья, за которую он нес ответственность. И мать это понимала.
Моложе отца почти на двадцать лет, она часто говорила: «Старые да малые!» И надолго задумывалась… Но не слишком надолго. Надо было стирать, готовить, штопать… Как она это называла – «чертомелить»?
Перед тем как тетю Клашу снова отвезли в Остроумовскую больницу, Павлик проснулся среди ночи от едва различимого шепота.
– Я тебе так благодарна, Анечка! – услышал он прерываемый слезами слабый голос тети Клаши. – За всё! Хороший ты человек! Я всегда это знала. Но чтобы так! Взвалить всю мою семью на себя! У тебя же своих-то… И зачем ты на меня так тратишься?! Зачем эту гомеопатку знаменитую приглашала? Сколько же она взяла, интересно?
Анна Георгиевна что-то ответила.
– Ох, бесстыжая! Да я бы знала… век бы ее к себе не подпустила! Как же! Вылечат меня ее шарики! Может, лет двадцать назад, когда все начиналось, тогда бы и шарики сгодились. Помнишь, я тогда с Кешей еще в Кяхте жила. Я все тебе писала: «Что-то со мной не так! Что ни поделаю по дому, голова кружится. И все прилечь хочется…»
Она тихо заплакала. Анна Георгиевна ласково, но осторожно погладила ее по лбу, по лицу.
– Не плачь! Ребят разбудишь. Хотя им уж скоро вставать в школу.
– А как же ты? Сколько ночей уже не спишь? Анечка моя дорогая!
– Тише! Тише! Спи! Тебе силы для больницы нужны.
– Только пообещай мне, Анька! Ты не бросай Кешу с Сережкой! Они такие беспомощные в жизни. Они же погибнут без меня!
«Тоже мне нашлась опора в жизни!» – чуть ли не со злостью и слезами подумал Павлик. И, повернувшись на другой бок, сразу – как только бывает в детстве – заснул…
Нет, Анна Георгиевна никак не смогла бы выполнить наказ младшей сестры. Как выяснилось позже, Сережа к тому времени уже погиб в лагере. Чуть ли не в первые месяцы… То ли характер его – не приведи Господь! – то ли просто проиграли его в карты… Так кто-то говорил, передавал.
После похорон жены и исчезновения из его жизни сына дядя Кеша страшно запил. Чуть не замерз в снегу в двух шагах от своего дома. У него открылось тяжелое двустороннее, крупозное воспаление легких.
Анна Георгиевна весь решающий месяц, когда он был на грани смерти, каждый день, как на работу, ездила к нему в домодедовскую больницу. Практически на весь день.
Как уж они сами существовали? Этого П.П. не помнил…
Месяца через полтора, уже к весне, мать Павлика как-то раз вернулась из больницы, бросила сумки на пол, опустилась на стул и неожиданно для всех разрыдалась. Она отталкивала руки отца, пытавшегося снять с нее оренбургский платок, отворачивалась, почти с брезгливостью, от Павлика…
– Оставьте меня в покое! Все! Все вы… Есть же какой-то предел человеческих сил!
И вдруг Анна Георгиевна почти в голос, по-бабьи, заголосила.
Все смотрели на нее, стоя в отдалении. Павлик совсем затих – он не видел никогда такой матери. Не видел таких ее жестоких, брезгливых глаз…
– Что? Конец? – наконец решился спросить Павел Илларионович.
– Жить будет! Курицы попросил. Пирожков жареных с мясом… Еще чего-то. У меня там записано.
Мать говорила все это на выдохе, расстегивая шубу, снимая оренбургский платок… Потом взяла полотенце и начала вытирать мокрое от слез и позднего снега лицо. И вдруг снова взметнулась:
– А где это я все возьму?! – Ее словно подбросило. – Только на рынке. И мясо! И курица! И масло. А ему еще нутряное сало прописали! Оно, конечно… Очень ему полезно! – Воздев к небесам руки, она то ли заплакала, то ли засмеялась. – Скажите мне – на что?! На какие шиши, как говорит Чародеиха? – Это была ближайшая по расположению соседка и злейший материнский враг.
– Ну ничего, Мася! Ничего… – Отец обнял ее за плечи и как будто сдавил их. – Как-нибудь… Ты же у нас известный министр финансов! Почище Зверева!
– Да… – вздохнула мать. – Опять что-то продавать придется! А что?.. Ладно! Бог подскажет!..
Бедного дядю Кешу с его согласия, данного еще в больнице, быстро женили.
Прилетела – аж из Бодайбо! – подруга его юности. Всю жизнь она была безнадежно влюблена в Иннокентия Николаевича.
Всё Антонина Саватеевна, не чаявшая уже изменить свой статус «старой девы», потеряла в родном Бодайбо – и орден Ленина, на который уже была представлена областным начальством, и звание «заслуженной учительницы», которое ей полагалось по стажу и безукоризненной службе «на ниве народного просвещения». Много еще чем пытались ее удержать местные власти. Но в три дня дочь отважных золотоискателей продала все: и отцовский дом, и мебель, и живность. Все до последнего! И через пять дней мать встречала ее во Внукове с одним, обшитым серой чистой рогожкой чемоданчиком.
Только на Антонину – на будущую жизнь с ней – соглашался выздоравливающий дядя Кеша.
Если он дал слово, то никогда больше его не нарушал. А уж пожалел ли он? Или нет? Неизвестно…
V
Когда П.П. вернулся домой, то успел только вскипятить чайник. Хотел уже было бросить пакетик «Липтона», но чуть не обварился, наливая кипяток, – так громко, даже нервно зазвонил телефон.
– Ты что, по межгороду звонишь? – спросил Кавголов сына.
– Да нет! Из дома, – ответил Антон.
– Звонок был какой-то странный.
– У нас тоже много странного! – Сын был не столько растерян, как сердит. – Заявилась какая-то твоя родственница…
Кавголов замер у телефона.
– Разнос нам тут полный дала! В каком, мол, бардаке живете!
– Ну в этом она права! – не мог ни съязвить П.П.
– Права – не права! Какое ее-то дело?! – Антон явно приглушил голос, чтобы не слышала гостья. – Натащила зачем-то целую гору подарков! Да таких, что даже я в глаза не видел!
– А адрес-то ваш как она узнала?