Вторая половина 'Отцовских бабочек' посвящена другому труду старшего Годунова-Чердынцева — его сжатому, тридцатистраничному эссе, в котором он обобщил свои мысли об эволюции и видообразовании бабочек. Оно было написано им накануне отъезда в роковую последнюю экспедицию, в порыве вдохновения, словно он знал, что у него не будет другого случая сохранить плоды всей своей напряженной умственной жизни.
В «Даре» Федор спорил с Чернышевским, утверждая, что искусство таинственным образом первично, что за реальностью жизни — 'за всем этим, за игрой, за блеском, за жирным, зеленым гримом листвы' — кроется некая искусность. Это убеждение окрепло в нем отчасти под влиянием отца, особенно отцовского живого интереса к 'магическим маскам мимикрии' (в 1950-е годы сам Набоков, задумав книгу о мимикрии животных и растений, будет строить планы столь грандиозные, что, как и в случае с 'Бабочками Европы', они отпугнут издателя, который эту идею предложил). Константин Годунов высказывает смелые предположения о происхождении видов, принимая концепцию эволюции, но не соглашаясь с дарвиновской идеей естественного отбора.
Позднее, обсуждая трактат Ван Вина 'Текстура времени' в «Аде», Набоков заметит, что он пока еще не решил для себя, согласен ли он со своим героем. То же самое он мог бы сказать о научном трактате Годунова-Чердынцева, задай ему кто-нибудь такой же вопрос в 1939 году. Однако в 1940 году Набоков начал свои лепидоптерологические исследования в американском Музее естественной истории, а в 1941 году — в Музее сравнительной зоологии в Гарварде и очень скоро стал специалистом по голубянкам. Изучая бабочек, он обнаружил, что природа еще более изощрена, чем он заставил думать своего героя. Его собственные научные работы, написанные в манере, далекой от умоисступления годуновского трактата, даже в конце 1990-х годов оцениваются специалистами как основополагающие исследования, опередившие свое время. Если бы Набоков провел несколько лет в лабораториях до 1939 года, он почти наверняка придал бы рассуждениям Годунова иной поворот. Однако в своем настоящем виде 'Второе добавление к 'Дару'' представляет собой наиболее поразительный пример страстного интереса Набокова к физическим деталям и метафизическим обобщениям, сочетания точности естественнонаучного наблюдения и мерцающих сверхъестественных смыслов.
Пресловутые шметтерлингбухи[1], спутники моего детства, отводили главное место красочному tiers-etat[2] в государстве бабочек: популярным, сугубо среднеевропейским тирхенам[3]. Предназначенные как рядовому любителю, так и восторженному новичку (для которого высшее счастье поймать 'мертвую голову'), эти крепкие атласы с грубыми лоснистыми таблицами и препошлые карманные определители, представляя из себя косную смесь предвзятости и устарелости, чуждались необычайностей: так, в наших школьных хрестоматиях можно было, пожалуй, найти тютчевскую «Грозу» (правда, без последней строфы), но, конечно, отсутствовало его же «мглисто-лилейное»[4].
Все, что водилось восточнее Венгрии, севернее Ютландии, южнее Пиреней, маленькими атласами игнорировалось (это было бы понятно, кабы они задавались целью заниматься только фауной Германии), а большими, т. е. теми, которым прямо полагалось рассматривать всю Европу, от Исландии до Баку, от Новой «Земблы»[5] до Гибралтара, — если и упоминалось, то кое-как, не вполне и неточно, к тому же вслепую, т. е. без сопроводительного портрета (или же, как в сравнительно лучшем из них, гофманском[6], портрет мелкой редкости был столь же на нее похож, как олеография — на генерала Скобелева). Добро бы еще, если лаконизм и умалчивание были бы следствием неведения или простительной невозможности угнаться за ежегодными открытиями посредством ежегодного пересмотра объемистого труда. Нет, компиляторы просто считали излишним утруждать собирателей, посвящающих летние досуги утехам естествознания, подробным разбором видов и разновидностей, известных специалистам, но легендарно локальных или летающих лишь на окраинах общедоступной Европы, а потому вряд ли могущих броситься школьнику в очки; расчет сам по себе ужасный, — основанный на популяризаторском принципе одновременно возбуждать и обуздывать человеческую любознательность, регулируя ее удовлетворение нормами среднего уровня или требованиями ограничительной системы, — да притом практически ошибочный; ибо в действительности эти каникулярные коллекционеры, мужая и входя во вкус, закатывались весьма далеко, кто в Лапландию, а кто на Сицилию, т. е. в такие края, где прихваченный с собой атлас терял научный вес, постепенно замещавшийся простой тяжестью на дне чемодана. Между тем из доверчивой дали поступали патетические заказы на тип издания, выделываемый почти только немцами; эти шметтерлингбухи иногда даже переводились, причем, — как бывало и с немецкими энциклопедиями, — нерешительные попытки применительной переработки ничего не могли поделать с торжествующим остовом текста.
Случалось еще, что заметка о чрезвычайной бабочке набиралась петитом я же всегда был страстно охоч именно до мелкого шрифта, где бы его ни находил, даже в учебниках химии или истории, а зевалось мне именно над принципиально общедоступным, которое, разумеется, и не усваивалось мною из-за того, что я избирал для мечтаний, часто никак не относившихся к предмету, заповедные чащи петита, откуда впоследствии я вынес и вечерний озноб, и жар-птицыну блошку в ягдташе. Но, — как малолетний сын гения знает невольно толк в кое-каких профессиональных штуках, неизвестных отцовским коллегам, — я в мелкий шрифт шметтерлингбуха вчитывался, не только разжигая себя, а еще испытывая чувства превосходства и досады. Как злило меня какое-нибудь 'bis jetzt im Wallis beobachtet'[7] [8], лишенное изображения этой нежно-фиолетовой бабочки, подробно представленной, конечно, в отцовской коллекции, но словно отнятой у меня компилятором, как если бы окно, сквозь которое она могла бы улыбнуться мне, было забрано ставнями, и сколько мне хотелось о ней узнать, начиная с обстоятельств ее открытия и кончая ее table manners[9] !
Однако, что еще больше раздражало меня (и тут я вскрываю становую мысль этих записок, т. е. былую невозможность представить себе фауну России — хотя бы Европейской России — по всем этим 'Gross-Schmetterlinge Europas'), это было явно ошибочное представление о самой бабочке, получающееся оттого, что нравы ее ограничивались тем географическим пространством, которое было у немецкого составителя в фокусе. Например: не то что какой-нибудь откровенно примитивный Лампрехт[10] — или тот, другой, забыл имя, столь поэтично и нелепо переведенный Холодковским[11], — но такие сравнительно богато по количеству и абсолютно дешево по качеству иллюстрированные справочники (без которых не могла обойтись ни одна заграничная энтомо-библиотека) вроде знаменитых атласов Гофмана или Берге[12], преспокойно приковывали к горам, и даже к гоx-горам [13], виды бабочек (из рода Parnassius или Plusia), которые запросто встречались на лугах моей русской равнины; но так как воображаемый потребитель, коллекционер-середняк, мог в пределах своего предположительного передвижения встретить данных бабочек преимущественно на горах, то незачем было упоминать о том, что, например под Москвой, альпийский воздух аполлону не нужен.
Те же, в решительнейшей мере, жалобы относятся и к менее значительным по числу и известности оригинально английским и французским трудам «европейского» масштаба; но в обеих этих странах еще вульгарнейшие, чем в Германии, недостатки компиляции (следствие скорее неосведомленности, нежели предвзятости) с лихвой искупались стройностью и глубиной специальных работ — свойствами, мало присущими соответствующим ученым трудам немцев, 'превосходных собирателей, но плачевных разбирателей', как однажды выразился мой отец. Кстати, следует отметить, что и всякие 'British Butterflies and Moths'[14], призванные дать островному коллекционеру понятие о родной (правда, весьма немногочисленной) фауне, суть значительно полнее и подробнее, чем сборник чисто немецких или чисто французских бабочек. Такого рода атласы бабочек русских, т. е. более или менее сообразные со степенью развития лепидоптерологии в конце девятнадцатого века, не выпускались вовсе, а так как ввиду изложенных причин и условий толстейшие шметтерлингбухи не вмещали России, она оставалась неведомой и незаметной страной, безнадежным пробелом, что, кстати сказать, отзывалось роковым образом на попытках иных монографистов изучить истинную связь между палеарктическими формами.