Гипофиз — один из многих аппаратов, посредством которого гены влияют на развитие. В наших руках огромные возможности направленных, рассчитанных и обдуманных изменений организма. — Вальден торжествующе поднял голову. — Можно лепить живое так же, как лепят из глины. И мы, биологи, научились бы делать это гораздо раньше, если бы не замыкались в своих кельях — лабораториях, набитых мышами и собаками, а почаще заглядывали к соседям. Я говорю о физиках. Гибрид двух наук мог бы принести невиданные плоды гораздо раньше…
Шеф то вскакивал из-за стола и взволнованно расхаживал по серому нейлону ковра, то присаживался на ручку моего кресла и, склонившись, шептал над самым моим ухом.
Его рассказ напоминал главы увлекательнейшего фантастического романа. Он говорил о каком-то Альбрехте. Сначала я подумал, что это кто-то из его научных сотрудников, но потом сообразил, что речь идет о машине. Я не понял до конца ее устройства. Очевидно, это была удивительная помесь электронного микроскопа с мощным генератором рентгеновского излучения. Уникальная аппаратура фокусировала поток рентгеновских лучей, который, подобно тончайшему хирургическому инструменту, оперировал ядра зародышевых клеток. Все это помещалось внутри сложнейшего универсального инкубатора, заменяющего яйца и материнскую утробу птицам и животным…
— Ты помнишь эти стихи, Курт? — неожиданно спросил фон Вальден:
— Откуда это, Курт, а?
— Кажется, Гёте… — сказал я.
— Да, Гёте писал о нас! Ведь мы воплотили все сокровенные желания в телесных образах… Хотя нет, еще не все… Сейчас мы воздействуем лишь на некоторые признаки, но это только начало, — голос Вальдена звенел. — Мы сможем создать совершенно новые формы живых существ, да простит мне господь эти слова… Человек! Разве так уж рационально устроен он? Ты задавал себе когда-нибудь вопрос, зачем сейчас человеку нужны брови, например, или ногти на ногах? Если потребуется, я смогу создать новое лицо человека, — лицо рационально сконструированное, с глазами, поднятыми выше лба, с одной ноздрей (а почему, собственно, их должно быть две?), с рассчитанными акустиками ушными раковинами, способными улавливать ультразвуки. Ты представляешь себе сонату фа-минор Бетховена в переложении на ультразвук?
— Вы мечтаете создать чудовище?! — воскликнул я.
— Красота человека?… Да есть ли понятие более условное? — Вальден презрительно усмехнулся. — Привычка, не больше. Жаба, очевидно, считает Аполлона уродом. Для того чтобы сравнивать, нужен эталон. Расстояния мы измеряем в метрах, радиацию — в рентгенах, а красоту? Венера Милосская? Ну, а почему, собственно, Венера? А если даже и Венера, то как сравнивать? Дело не в красоте, Курт! — Он опять перешел на быстрый взволнованный шепот, — В наших руках будет великая сила: мы сможем направленно изменять себе подобных. Если бы нас поняли в тридцать четвертом, то в Германии уже была бы настоящая новая раса арийцев. И тогда бы не потребовалось измерять циркулями череп для определения его чистоты…
— Новая арийская раса? — перебил я шефа.
— Конечно! Но теперь не те годы. Само понятие чистоты расы так загажено этими молодчиками Розенберга и Геббельса, что трудно говорить об этом всерьез. Но… Годы идут, времена меняются, и нужно вынуть руки из карманов, как любил говорить твой отец, нужно работать.
16 августа. Странное чувство владело мною все это время. Меня очень увлекала работа, и, забыв обо всем, я засиживался вечерами в лабораториях корпуса N. Но в те немногие свободные вечера и воскресные дни, которые у меня оставались, я старался взглянуть на себя со стороны, осмыслить не процесс своей работы, не технику, а… — может быть, это чересчур громко сказано — ее философское содержание. И невольно вспоминался тот откровенный разговор с шефом, когда он предсказывал будущее своих открытий.
Вальден — расист? В это нелегко было поверить, а еще труднее совместить с его репликами в адрес Геббельса и Розенберга. Как-то, когда он был в нашей лаборатории, разговор зашел о новых сообщениях из США, в которых описывались бесчинства американских расистов в южных штатах. Вальден поморщился и сказал: «Не понимаю, как серьезные люди могут заниматься такой ерундой». Расист не может так сказать. И потом он слишком большой ученый; чтобы скатиться до расизма. Очевидно, он вкладывает в понятие расы какой-то свой, не совсем верный или, по крайней мере, не общепринятый смысл. Да и как можно сравнивать его с этими гитлеровскими маньяками, его, знатока поэзии и живописи, коллекционера гравюр Дюрера, человека, который плакал на концертах Бетховена… И, конечно, это счастье для любого молодого биолога работать под руководством такого ученого…
И я работаю. Работаю и учусь. Оказалось, что знания одной биологии и медицины мало для сотрудников корпуса N. Тем более, что теперь в моем ведении находился «Альбрехт». Рассказывают, что таких аппаратов в институте несколько, и тот, что стоит у нас, — еще не самый большой. Каковы же тогда другие?
Когда меня впервые подвели к «Альбрехту» — низко гудящей громаде, занимающей половину просторной комнаты, — я подумал, что и через десять лет не смогу управлять им: сотни кнопок, тумблеров, рубильников, созвездия разноцветных лампочек, экранов, ряды блестящих штурвальчиков, окруженных непонятными загадочными табличками: «питание внешнего контура», «фокусировка у-фона», «блок частотных модуляторов» — все это было знакомо мне не больше китайской письменности.
А теперь я уже спокойно сижу в кресле оператора перед бледно-зеленым экраном ЦЭМа (центрального электронного микроскопа) и уверенно нажимаю на кнопки. Конечно, все это пришло не сразу. Мне много помогали и сам шеф, и Гуго, и Марта.
Гуго Боцке — седой молчаливый человек. Из него еще можно выжать несколько слов о работе, но о себе — никогда. За полгода совместных трудов я не узнал даже, где он живет, женат ли, как попал в институт. Он отлично разбирается в электронике и физике, но биологию знает слабо. Вдвоем мы представляем неплохой «мозговой сплав». Как-то он менял триоды в «Альбрехте». Через маленький лючок с трудом пролезала рука, и он закатал рукав халата. Я увидел длинный шрам, изуродовавший запястье.
— Уж не Адольф ли постарался? — спросил я, указывая на шрам. Адольф — это наш длиннохвостый крокодил. Существо злобы неимоверной.
— Адольф, — мрачно ответил Боцке. — Но не тот Адольф, о котором ты думаешь. Это «сувенир» из Севастополя.
Так я узнал, что он был на русском фронте. А больше, пожалуй, я ничего и не знаю о нем.
— Если и дальше у тебя пойдет так гладко, — сказал мне Гуго в другой раз, дружески похлопав по плечу, — ты угодишь в корпус S.
Но сколько я ни пытался расспрашивать, что это за корпус, он отмалчивался. «На сто марок больше», — это все, что мне удалось узнать.
И все-таки, несмотря на его угрюмость, я чувствую, что он неплохо относится ко мне. Во всяком случае, лучше, чем к Марте.
Откровенно говоря, я не понимаю Марту. Может быть, потому, что еще мало знаю ее. Через месяц после того, как я впервые переступил порог корпуса N. Марту, эту двадцатидвухлетнюю девчонку, Вальден послал в Чикаго. Там происходил конгресс энтомологов, и Марта повезла туда наших муравьев. Ведь они действительно вылупились! Ганс и Герман — длиною 180 сантиметров!
На этот раз шеф изменил себе: впервые за всю историю института (так говорил Гуго) за наш