– Скучный человек.
– Что значит “скучный”?
– Рабочая лошадь, - резко сказала Валя.
Я пожал плечами:
– Это скорее похвала.
Вале стало неловко за свою резкость.
– Я не хочу его ругать, - поправилась она, - в общежитии он был полезен: ни от какой работы не отказывался и даже варил суп, когда я стирала.
– К Вертоградскому вы лучше относитесь? - спросил я.
Мне было неприятно задавать Вале эти вопросы. С моей стороны они были по меньшей мере неуместны Но мне очень нужно было знать, не было ли тут романической истории.
Валя заговорила очень просто и очень дружески.
– Мне здесь все надоело, - сказала она. - И Якимов и Вертоградский. Я хочу домой, Володя. Конечно, это нехорошо, но что я могу сделать! Хочу домой…
Слезы одна за другой стекали по ее лицу. Не стыдясь, она вытерла их платком и улыбнулась жалкой, извиняющейся улыбкой.
– Я бы не жаловалась, Володя, - сказала она, - но уж очень обидно! Казалось, приедем в Москву с вакциной, такие дни для нас будут… Может, думали, и похвалят нас хоть немного. И вот все зря… Папу жаль, Вертоградского жаль, да и себя жаль. А то бы я продержалась…
Я подошел к ней и сказал очень мягко:
– Я знаю, Валя, что вы продержались бы.
Она совсем расстроилась и даже всхлипывать стала:
– Еще знаете что поддерживало? Что уж мы-то, те, кто здесь, друг на друга, как на каменную гору… И вдруг - Якимов…
Я не удержался и погладил ее по руке.
– Вы сегодня очень устали, Валечка, - сказал я. - Вам бы отдохнуть, выспаться…
Она усмехнулась, вытерла слезы и сказала:
– Пойду попудрюсь. У меня и пудры осталось дня на два, не больше.
И ушла на кухню.
II
Меня взволновал разговор с Валей. Очень уж хорошо я помнил, какой она была жизнерадостной девчонкой. Я сел в качалку - должен сказать, на редкость громоздкое это было сооружение, - откинул голову и, покачиваясь, стал думать обо всем, что узнал и увидел сегодня. Но мне не суждено было остаться одному. Сначала спустился Грибков, на этот раз уже без ящиков, - он оставил их наверху, - посмотрел на меня гордо и деловито спросил:
– Качаетесь?
– Качаюсь, - ответил я.
Он опять кивнул головой, пошел к двери, но в дверях остановился, кашлянул и сказал:
– Это я сделал профессору в уважение.
– Хорошая качалка, - ответил я.
“Ну хорошо, - опять размышлял я, - допустим, это не Якимов. Вертоградский? Тогда почему он остался здесь? И куда он девал Якимова? Костров? Ерунда. Валя? Тоже не может быть. Кто-то из отряда? Кто? Раненый из госпиталя? Женщина или старик из хозкоманды? Кто-нибудь из немногих оставшихся бойцов, которые все время стоят на постах или отдыхают в штабе? Нет, пожалуй, всё же Якимов. Будем думать о нем”.
Снова и снова представлял я себе позапрошлую ночь. Вот он ходит под окнами, ему надо украсть вакцину. Это он может сделать спокойно и незаметно и утром открыто пройти мимо постов. Допустим, он боится разоблачения. Скажем, он встретил человека, который знал его не как Якимова. Но кого он мог встретить? За эти дни в отряд никого нового не прибыло. Всех старых бойцов он знает давно, и они его знают. Допустим, кто-нибудь застал его за каким-нибудь компрометирующим занятием. Он, скажем, имел скрытый радиоаппарат. Но почему тогда человек, заставший его, не сообщил об этом? Случайных людей здесь нет, и никто не исчезал.
“Нет, - решил я, - украл не Якимов. Надо искать другие варианты, какие угодно, даже самые невероятные”.
В это время наверху, где Андрей Николаевич и Вертоградский писали докладную записку, раздались возбужденные голоса. Дверь хлопнула. Я повернул голову. Костров стоял на площадке; он держал в руках листок бумаги, и по лицу его я видел, что старик очень взволнован.
– Вы сомневались, Владимир Семенович, - сказал он, - так вот, смотрите: вот письмо от Якимова.
Я вскочил с качалки и помчался по скрипучим ступенькам вверх. Мы чуть не столкнулись с Костровым на середине лестницы; за его спиной виднелось растерянное лицо Вертоградского. Привлеченные шумом и голосами, из кухни выбежали Валя и Петр Сергеевич.
Я схватил бумагу; это был листок, вырванный из блокнота, размером примерно в ладонь. Бумага была клетчатая, оторвана неаккуратно, не по пунктиру. Записка написана карандашом, листок не измят, не согнут, следы карандаша черные - значит, записку не таскали в карманах, очевидно, он лежала на столе или в книге.
Сбежав с лестницы, я подошел к окну. Меня сразу поразили непривычные очертания букв: записка была написана по-немецки, остроугольной, готической прописью. Я примерно переведу ее содержание:
“Андрей Николаевич, я не мог поступить иначе, они хотели, чтоб я Вас устранил. У меня не поднялась рука. Думаю, что за это я поплачусь. Но Вы и сейчас для меня мой любимый учитель. Помните, что бывают трагические случайности, прощайте и простите. Пишу по-немецки, потому что не хочу, чтобы кто-нибудь, кроме Вас, читал это письмо. Якимов”.
Я стоял у окна, держа записку в руках, боясь повернуться лицом к Кострову. Сначала надо было решить, что делать.
III
Две мысли мелькнули у меня сразу. Первая: лишь тогда имело смысл писать по-немецки, если ни Валя, ни Вертоградский не знают этого языка. Вторая: значит, Якимов не один, значит, есть “они”, которые заставили его украсть вакцину. Первое надо выяснить сейчас же. Насчет второго мы поговорим с Петром Сергеевичем. Я повернулся и резко спросил Вертоградского:
– Разве вы не понимаете по-немецки?
– Нет, - сказал Вертоградский. - Впрочем, со словарем…
Я повернулся к Вале:
– А вы?
– Нет.
Я повернулся к Кострову:
– Где было письмо?
– В книге, - ответил Костров, - вместо закладки. Оно торчало между страницами, но я не обратил на