становились Мариями Башкирцевыми или Софьями Ковалевскими, стреляли в губернаторов, провозили нелегальщину через границу… Знаете, у Серова - 'Девушка, освещенная солнцем'? Вот это-Лизаветочкин тип…
Жил я у них с девятьсот восьмого, холерного года, стал давно полусвоим. Ну чего уж на старости лет кокетничать: да, нравилась мне она, Лизавета… Но время-то было, молодые люди, какое? Вам этого и не понять без комментариев. Нравилась, нравилась, а - ком у? Студен ту без положения… Э, нет, таланты, способности не котировались… Человек - золотом по мрамору в учебном заведении на доске вырезан, а тело его лежит в покойницкой, и на него бирка 'в прозекторскую' повешена, потому что востребовать тело некому. Или, кашляя кровью, обивает со своим патентом министерские пороги: 'Сколько раз приказывал - не пускать ко мне этих санкюлотных Невтонов!' Нет, студент - это не 'партия'.
Впрочем, и сама Лизаветочка тоже летала невысоко: бесприданница. Во 'Всем Петербурге' - справочнике, толщиной с Остромирово евангелие, но куда более остром по содержанию, - значилось: 'СВИДЕРСКАЯ, Анна Георгиевна, дворянка, вдова полковника. Можайская, 4, кв. 37'.
Ox, как много таких дворянок, с дочерьми, тоже столбовыми дворянками, перекатывались из кулька в рогожку по Северной Пальмире. Заводили чулочно-вязальные мастерские. Мечтали выиграть двести тысяч по заветному билету. В великой тайне работали белошвейками или кружевницами на какую-нибудь 'мадам Жюли'. Поступали в лектрисы к выжившим из ума барыням, или - всего проще и всего вернее - сняв барскую квартиру, превращали ее в общежитие, сдавая от себя комнаты жильцам.
Так вот шла жизнь и на Можайской, 4, - с хлеба па воду, на какой-то таинственный 'дяди Женин капитал', который не мог же быть вечным. А когда дядя Женя иссякнет, тогда что?
Лизаветочке нашей к одиннадцатому году стало - сколько, Сережа? - да, верно, уж двадцать, а то и двадцать один год: без пяти минут вековуша. Но в то жо время - какой у нас с ней мог быть выход? Соединить два 'ничего'? И в учебнике латинского языка утвержд алось: 'Экс нигило-нигиль фит!'-'Из ничего ничего и не получится'… Да, но жили-то мы рядом. Так - ни за что ни про что - сдаться? Этого молодость не терпит… И получилось из нас нечто вроде родственников, вроде как двоюродные брат и сестра. А была и такая французская на сей раз - пословица: 'Кузинаж - данжерё вуазинаж!' / Двоюродный брат - опасный сосед! (франц,)/
'Ой, Анечка, милочка, смотрите… Теперь за молодыми людьми глаз да глаз нужен!'.
Комнатушка моя, под стать хозяйкам, была типичным студенческим честным обиталищем. Студенческим, но, по правде говоря, из наилучших: о таких боялись даже мечтать наши матери где-нибудь там над Тезой или над Сюксюмом…
Пятый этаж. Дальше - крыша. Метров? Ну на метры тогда счета не было: полагаю, пятнадцать, что ли, на нынешний счет. А, Сережа? Узкое длинное пристанище. Чистота идеальная, не моя, хозяйская, - следили. Направо железная кровать, никелированную тогда студенту было как-то неприлично поставить: вроде намек какой-то. Насупротив - утлый диванчик с серенькой рипсовой обивкой. В углу за дверью рукомойник с педалью, с доской фальшивого мрамора…
Единственное окно выходило на юго-запад. По горячему от солнца железному подоконнику целый день, страстно воркуя, топотали жирные - на Сенной питались - питерские голуби. Направо виднелся брандмауэр бокового флигеля. На соседнем окне был укреплен зеленый ларь 'для провизии', с круглыми дырками в стенках - вместо холодильника. Теперь такие лари редко увидишь, а слова 'провизия' и вовсе не услышишь. А мы бы тогда вашего 'продукты' не поняли. Вон у Даля как сказано: 'Продукт - противоположно 'эдукт' - извлечение!'
У окна, помнится, стояла хрупкая этажерочка. На ее верхней полке, над томиками 'Шиповника', 'Фьордов', да курсом химии Меншуткина-старшего, заботами Лизаветочки обыкновенно устраивалось этакое 'томленье умирающих лилий' - два-три подснежника или ночная фи алка в простенькой вазочке. За окном - то пыльное марево душного петербургского полдня' то таинственная, непривычная для саратовца или полтавца' белая ночь. Купола Троицкого собора рисуются на белесом небе, как из темной бумаги вырезанные. Правее - не сли шком яркая на свету Венера. Простенькие обои странно серебрятся. И Лизаветочкино широкоскулое милое лицо начинает представляться лицом этакой гамсуновской Эдварды, а может быть, какой-нибудь Раутенделейн. До химии ли тут?
Сергей Игнатьевич, друг мой, скажи: ведь, наверное, вон они и сейчас _всё это_ видят? Такой же свет в мире?
Почему же он от нас ушел? Возраст, возраст! Несправедливо это!
Ко мне на это мое 'пятое небо' охотно забредали товарищи: вот он, Сладкопевцев, совсем иного круга человек, сын фабриканта, коллега солидный, Петя Ефремов такой, Толя Траубенберг и он же почему-то Лапшин - оп теперь, кстати, крупный юрист в Киеве, Сереженька! - Сёлик Проектор - ныне, не поверите, говорят: мультимиллионер в бельгийском Конго, скотом торгует, гуртовщик… Всем нравились чистота, уют, обстановка, и семейная и студенческая. Ну и подруги Лизаветочки - стебутовки - курсистки сельскохозяйственны х курсов Стебута, художницы от Штиглица, консерваторки - тоже, конечно, занимали, надо думать, воображение… Вместе мерзли зимними ночами в уличных очередях на Шаляпина или на 'Художников', вместе с шумом ходили в 'Незабудку' - смертоубийственную 'греческую кухмистерскую' на углу Клинского… Вот сейчас вспомнил про нее, и как-то странно под ложечкой сделалось - подходящее было название! Ну и говорили, говорили, говорили - без конца! К великому моему сожалению, не могу знать - о чем и как беседует теперь между собою ваше юное поколение. Думается, замечательные должны быть у вас разговоры, не нашим тогдашним чета… Но, грех отрицать, и мы дерзали высоко. Посягали, как говорится, на всю Вселенную, от зенита до надира. Помнишь, Сергей Игнатьич, как тебе Севка Знаменский, 'поэта максимус', в письме написал:
…Давай беседовать об этом и о том:
О Ницше пламенном, о каменном Толстом,
А - хочешь? - о любви. А то - о Метерлинке?
Об аналитике, о глине и суглинке,
О Чарльзе Дарвине иль о 'Поэм д'экстаз',
Но альма-матер пусть совсем оставит нас…
Так вот и ширяли от одного к другому. Начнем, бывало, со Сванте Аррениуса, пройдем, сравнительно мирно, через анаэробных бацилл, коснемся опытов Шмидта по анабиозу, и вдруг - как обрушимся на господа бога и всех святых! А то - на господина Бердяева и Зина иду Гиппиус (почему это все Гиппиусы всегда бывают рыжие?)… Или сцепятся декаденты и читатели 'Вестника Европы'… И всё вызывало шум, перепалки, хрипоту в горле, восторг и негодование…
Сегодня собирают деньги на стачечников в Казани, а завтра терзают друг друга по поводу андреевской 'Бездны'. Нынче Анна Павлова, покорив Европу, воротилась в родную Мариинку, а там всё внимание отдано капитану Льву Макаровичу Мациевичу, первой трагической жертве воздушной стихии. Это мы собирали деньги на венок летчику Мациевичу - венок с
Казалось бы - буйная деятельность. Но в то же время, что это был за медленный, почти неподвижный первобытный мир вокруг нас! 'Как посмотреть, да посравнить век нынешний и век минувший…' Сам себе не веришь!
Только за три года до этого в Питере пошел трамвай. Буквально вчера появились первые 'синематографы', они же 'иллюзионы', они же и 'биоскопы': не сразу придумалось, как это чудо называть. Фонари на улицах были где газовые, а где и керосиновые, электричество горело на десятке улиц.
Читая Уэллса, все понимали: это - фантазия, всякие тепловые лучи да черные дымы. А реальный мир в чем? Вот он - в городках Окуровых, в их пыли, в одичавших вишневых садах с натеками клея на заскорузлых стволах. Реальный мир - никем не тревожимые версты то щей ржи, перемешанной с пышными васильками и куколем, прорезанной узкими межами. Вот это - реальность, это - навсегда. И так тяжко лежало на нас