Совсем было поздно, когда я пошел провожать девушек. Светила полная зеркальная луна, шоссе резко белело, от берез ложились густые черные тени; ни одного огонька не виднелось по затемненным окнам. Мы дошли до мостика через Сетунь, когда далеко за лесом словно вспыхнула зарница и глухо громыхнули зенитные орудия: немецкие самолеты летели бомбить Москву. К нам они всегда приближались в половине десятого вечера.
— Ну мы побежим, — сказала Ксения. — А то дома будут беспокоиться.
IV
Несколько дней после этого воскресенья я перебирал в памяти все слова, сказанные моими недавними гостьями, и, главное, Наденькой, ее взгляды, интонацию голоса. Я старался беспристрастно определить ее отношение ко мне, но вспоминал лишь те слова и взгляды, в которых мне чудилось внимание, даже нежность. Себе я еще боялся признаться, что Наденька мне очень и очень дорога. Увы, я не пользовался успехом у женщин, а тут передо мной была всего двадцатилетняя девушка, и я боялся тешить себя напрасной надеждой: слишком тяжело было бы переживать разочарование.
Я вычистил, прибрал свою комнату и стал каждый день бриться, всякий раз подолгу рассматривая себя в треснувшее зеркальце. Волосы хороши: каштановые, вьющиеся, а больше ничего. Правда, наша машинистка говорила, что у меня «выразительные» губы, но ведь надо же что-нибудь сказать и о неказистом человеке.
В начале сентября я условился с Наденькой Ольшановой встретиться в поезде. Когда я вечером вошел в дачный вагон с низкими скамьями, просматриваемый насквозь, он был переполнен, люди стояли в проходах: работа в учреждениях кончилась, близился налет нацистских бомбардировщиков, и все торопились из Москвы. Наденьки нигде не было видно.
Состав подошел к Переделкину, я спрыгнул с подножки и столкнулся с ней на перроне.
— Вы? Здесь?
— Идемте, Антон, я вас провожу до семафора, — не здороваясь, сказала Наденька. — Нет, сперва посмотрите сюда.
Она кивнула в сторону зеленого штакетника, который огораживал платформу. Я разглядел там нагромождение из корзин, чемоданов, узлов, баулов и медного тульского самовара. Возле вещей стоял плотный, несколько грузный мужчина в гольфах, в зеленой шляпе: я угадал художника Ольшанова. Рядом цветущая моложавая женщина держала за цепочку лопоухую, кривоногую таксу с желтыми подпалинами у глаз. На раскладном стуле сидела старушка в чесучовом жакете, с зонтиком.
— Поняли, Антон? Переезжаем с дачи.
У меня упало сердце.
— Что так рано?
Мы медленно пошли по бугру, вдоль пушистых елочек к семафору. Я несмело взял Наденьку под руку; до этого я никогда не брал ее под руку.
— Папе поручили маскировку одного военного предприятия, и ему надо быть в Москве. А главное, здесь надоело Глафире… мачехе. Я, Антон, ничего не хочу от вас скрывать, — доверительно продолжала Наденька. — Глафира у нас вертит всем домом. Я бы, например, с удовольствием еще осталась на даче, но… Раньше, бывало, нас с бабушкой вообще отошлют на все лето в деревню… знаете станцию Подсолнечную? По Октябрьской дороге. Мы и живем там у родственников, а они здесь в театры ходят, ездят на курорты, едят шоколад…
То ли нас сблизил осенний вечер, то ли внезапный Наденькин отъезд, но мы сегодня держались проще, заговорили откровеннее. Воздух был насыщен влагой недавно прошедшего дождя. Всходила огнистая, ничем не замаскированная луна, в мокрой траве прыгали фиолетовые лягушки, за подстриженным ельником на огороде одиноко трещал сверчок. Сильно пахло сеном: возле железнодорожной будки стояло два стожка, заготовленные путевым сторожем для своей коровы.
— У вас, Наденька, лишняя родственница, — неожиданно вырвалось у меня, — а я совсем без семьи. Как будто все еще живу в детдоме: вокруг товарищи, друзья, а родни нет. Мне ведь уже двадцать восемь. Правда, была одна девушка, давно еще. Мы ждали, когда я получу диплом и назначение… А потом она вышла за моего близкого знакомого.
Голос мой, наверно, стал глухим; я почувствовал, как Наденька чуть пожала мою руку. Некоторое время она с какою-то трогательной осторожностью молчала.
— У вас есть парень? — спросил я, стараясь взять безразличный тон.
Она как бы заколебалась: отвечать мне или не отвечать, опустила золотоволосую голову.
— За мною, конечно, многие ухаживали, Антон. Теперь почти всех моих знакомых забрали в армию…
Она вздохнула.
«А что, если ее поцеловать?» — вдруг подумал я, и у меня сразу пересохли губы.
— Скажите, Наденька, — несколько сипло спросил я — Как в мечтах вы хотели бы устроить свою судьбу? Чего вы ждете от жизни?
— Не знаю. Кончим войну, тогда и будет видно. Ну, конечно, чтобы жить хорошо. И, немного подумав, добавила:
— Зачем загадывать? Я загадаю так, а все выйдет по-другому. Во всяком случае, у нас в стране не должно быть плохо.
Ветерок пахнул чем-то грустным и вянущим: впереди открылось голое ржаное поле. Наденька вдруг заторопилась, повернула обратно: скоро поезд на Москву, родные беспокоятся. Мы опять прошли железнодорожную будку, оба стожка сильно пахнущего сена, подстриженный темный ельник, светофор, теперь горевший зеленым изумрудом, а я так и не решился поцеловать девушку.
Нет, я лучше потом из учреждения позвоню ей по телефону на квартиру, назначу свидание и тогда объяснюсь.
V
В институте ходили слухи, что нам, возможно, придется эвакуироваться куда-то на Алтай или в Среднюю Азию. Из Москвы продолжали вывозить заводское оборудование, музейные ценности, архивы; на вокзалах стоял плач: на фронт отходили поезда с новобранцами, в глубь России — составы с детьми, матерями. Пока что я опять стал проводить ночи на крыше, дежуря за семейных сотрудников. Почти каждый день кто-нибудь из них просил меня: «Выручи, Антон. Назначили, понимаешь, в наряд, а мне жену в родильный везти. Ты ведь бобыль». В начале октября я заболел. Четыре дня я провалялся дома в постели, от скуки играя сам с собой в шахматы.
Ветер рябил сизую лужу перед моим окном, пасмурное, вечереющее небо завесила новая туча. Через взбухшую дорогу за изгородью соседней дачи стояли мокрые, кислые березы, роняя желтые листья. Неожиданно кто-то два раза негромко стукнул в мою дверь.
— Да, да! Пожалуйста! — закричал я.
Дверь открылась, и… на пороге встала Наденька Ольшанова. Черный берет, бежевое пальто ее были в капельках дождя, туфли облеплены грязью. Она улыбалась, но, видимо, чувствовала себя неловко.
— Можно?
Я поспешно вскочил, опрокинув доску с шахматами, прибрал кровать. Признаться, я почти не удивился. Любовь — расцвет всех наилучших чувств. В эти дни ты и сам становишься чище, добрее, сердечней, и от любимого человека ожидаешь только хороших поступков. Ведь должна же была Наденька как-то почувствовать мое недомогание и навестить? Забыв про свою слабость, я бросился снимать с нее пальто, берет. Наденька мягко остановила мою руку.
— Нет, нет, я на минутку.