— Правда? — Фабр чуть отстранился от компьютера, потянулся, покрутил головой, разминая мышцы, и сказал: — Но я изо всех сил стараюсь не быть идеалистом.
— Реалистом стать нельзя, им нужно родиться. — Его относительно молодой собеседник сел на лабораторный табурет, долго изучал покрытую шрамами и пятнами поверхность рабочего стола и наконец заявил: — Все, все разваливается!
— Ты что, действительно так думаешь?
Авелин кивнул и сказал:
— Ты же слышал то сообщение из Праги. — Фабр тоже кивнул, но промолчал. — И на прошлой неделе… И на этой… И в следующем году будет то же… Это как землетрясение. Сыплются камни… все рушится… только что было здание, и вот его нет. Историю всегда кто-то делает. А потому я и не понимаю, почему ты здесь, а не там.
— Не понимаешь? Ты это серьезно?
Авелин улыбнулся:
— Совершенно серьезно.
— Ну, хорошо. — Фабр встал и принялся ходить туда-сюда по длинной комнате, говоря на ходу. Он казался довольно хрупким, волосы седые, но движения юношески живые, точные. — Значит, наука или политическая активность, или — или: выбирай. Я верно тебя понял? Выбор — это ведь тоже ответственность. Так что собственную ответственность я выбрал вполне ответственно. Я выбрал науку и отрекся от любой другой деятельности. Кроме ответственной научной деятельности. Они там могут менять правила сколько угодно; здесь же они менять правила не могут; а если попытаются, я окажу сопротивление. Вот оно, мое сопротивление. — Он шлепнул ладонью по лабораторному табурету и резко повернулся. — Я читаю студентам лекции. И когда я их читаю, то хожу взад-вперед, как сейчас. Итак. На чем основывается мой выбор. Я с северо-востока. Ты помнишь, что творилось в пятьдесят шестом на северо- востоке? У меня и дед, и отец были репрессированы. В шестидесятом я приехал сюда, в университет, а в шестьдесят втором моего лучшего друга, брата моей жены… Мы с ним шли по деревенскому рынку и о чем- то разговаривали, и он вдруг остановился, умолк… Его застрелили. Вроде как по ошибке. Хорошо, да? Он был музыкантом. Реалистом. Я чувствовал, что я в долгу перед ним, перед ними — понимаешь? Что я обязан жить осторожно, ответственно, делать все, что в моих силах. И самое большое, что я сумел сделать, это создать вот это, — он обвел рукой лабораторию. — Это у меня действительно неплохо получается. В общем, я по-прежнему стараюсь быть реалистом. Насколько это возможно в данных обстоятельствах, которые имеют все меньше и меньше отношения к реальной действительности. Но ведь это всего лишь обстоятельства. Те самые обстоятельства, при которых я делаю свою работу так тщательно, как только могу.
Авелин по-прежнему сидел на лабораторной табуретке, опустив голову. Когда Фабр закончил свой монолог, он кивнул, помолчал немного и спросил:
— Но хотелось бы все же знать: разве это реалистично — отделять обстоятельства от работы, как это делаешь ты?
— Почти столь же реалистично, как отделять тело от души, — ответил Фабр. Он еще раз потянулся и опять воздвигся перед компьютером. — Я хочу ввести данные этих серий в компьютер, — сказал он, и руки его легли на клавиатуру, а взгляд уперся в столбцы цифр, которые он переносил в память компьютера. Минут через пять-шесть он включил принтер и заговорил, не оборачиваясь: — Слушай, Дживан, неужели ты это серьезно? Ты действительно считаешь, что все разваливается?
— Да. Я думаю, эксперимент закончен.
Принтер скрипел и щелкал, и они заговорили громче, чтобы слышать друг друга.
— Ты хочешь сказать, у нас?
— И у нас, и везде. Они это отлично понимают там, на площади Рух. Ты сходи туда. И увидишь. Подобное ликование возможно, пожалуй, только по случаю смерти какого-нибудь тирана или провала величайшей надежды.
— Или того и другого.
— Да, или того и другого, — согласился Авелин.
Принтер зажевал бумагу, и Фабр открыл крышку, пытаясь вытащить смятый листок. Руки у него дрожали. Авелин, протянув свои ловкие и спокойные руки у него за спиной, склонился к принтеру и, заметив уголок листа, застрявшего в щели, вытащил его.
— Скоро, — сказал он, — у нас будет настоящий «Ай-Би-Эм». «Мактошин». Мечта всей жизни.
— «Макинтош», — поправил его Фабр.
— Там на все буквально пара секунд требуется.
Фабр снова запустил принтер и огляделся.
— Послушай, принципы…
Глаза Авелина как-то странно блеснули; казалось, они полны слез; он тряхнул головой и сказал:
— Слишком многое зависит от обстоятельств!
Это ключ. Он запирает и отпирает дверь в квартиру 2–1 дома № 43 на улице Прадинестраде в Старом Северном квартале города Красной. Квартира отличная, всем на зависть; там есть кухня с кастрюлями, кухонными полотенцами, ложками и прочими необходимыми вещами, две спальни, одна из которых используется и как гостиная — там стоят кресла, полно книг, письменный стол завален бумагами. Кроме того, из окон этой квартиры открывается потрясающий вид на реку Молзен, что поблескивает в просвете между двумя соседними домами. Вода в реке сейчас какого-то свинцового оттенка, и над ней высятся голые черные деревья. В квартире никого нет, и свет не горит. Уходя, Брюна Фабр заперла дверь ключом, висевшим на одном стальном кольце с ключом от ее кабинета в лицее и ключом от квартиры ее сестры Бендики в Трасфьюве, бросила ключи в свою маленькую сумочку из искусственной кожи, уже порядком обтрепанную по углам, и защелкнула замочек. У дочери Брюны, Стефаны, ключ от квартиры лежал в кармане джинсов, привязанный к плетеному шнурку вместе с ключом от ее шкафчика в дортуаре G Краснойского университета, который она закончила по специальности «Орсинийская и славянская литература» и где теперь работала над диссертацией, посвященной поэзии раннего романтизма. Впрочем, свой шкафчик она никогда и не запирала. Женщины дошли по Прадинестраде до автобусной остановки на углу, через три дома от них, и сели там на автобус № 18, который идет по бульвару Сеттентре из Северного Красноя в центр.
Зажатые множеством других вещей в тесноте дамской сумочки и в тесном и теплом кармане джинсов, ключ от квартиры и его дубликат лежат неподвижно, молча, всеми забытые. Единственное, что умеет делать ключ, это отпирать и запирать свою дверь; это его единственная функция, его единственное предназначение; у него есть некая ответственность, но нет никаких прав. Он может запереть дверь или ее отпереть. Его можно найти или выбросить.
Это история. Когда-то давным-давно, в 1830-м, в 1848-м, в 1866-м, в 1918-м, в 1947-м, в 1956 году камни летали. Они летали по воздуху, как голуби, и людские сердца — да, и сердца тоже! — были тогда крылаты. То были годы, когда летали камни, взмывали ввысь сердца и пели молодые голоса. А солдаты поднимали мушкеты и брали их на изготовку или прицеливались из винтовок или из автоматов. Они были молоды, те солдаты. И они стреляли. И камни вновь ложились на землю, и голуби падали. Есть такой красный камень, который называется «голубиная кровь»; это разновидность рубина. Те красные камни на площади Рух никогда рубинами не были; выплесни на них ведро воды или дай дождю пролиться над ними, и они снова станут серыми, как свинец, самыми обыкновенными камнями. И лишь иногда, в определенные годы, эти камни летали и превращались в рубины.
Это автобус. Он не имеет никакого отношения к волшебным сказкам, и в нем нет ничего романтического; это вещь, безусловно, самая что ни на есть реалистическая; хотя с определенной точки зрения, в принципе и даже на самом деле, автобус в высшей степени идеалистичен. Городской автобус, набитый людьми, на городской улице, в одной из стран Центральной Европы, ноябрьским днем взял да и застрял. В чем дело? О господи! Эх, черт побери! Нет, автобус не застрял; и его двигатель, как ни странно, вовсе не сломался; он просто не мог ехать дальше. Но почему? Да потому, что перед ним стоял еще какой- то автобус, а дальше — еще один и прямо на перекрестке; такое впечатление, будто остановилось все