деятельной) Любви человек оказывается тождественным Богу, тогда как в природе этого Бога, тождественного Любви, раскрывается подлинная человечность: все человечность, все единство человечества. Что же касается убеждения (веры) человека, то оно опять-таки есть не что иное, как индивидуальный акт все той же Любви: к Богy, a потому к человеку, к человеку, а потому к Богу. И именно по этой причине оно не может не обладать полнотой бытия и его мощью. Убеждение (вера) – это реальный, если хотите, онтологический акт Любви, ее «эманация».

Вот почему, согласно толстовской онтологии любви, черпающей свое вдохновение из Евангелия, «ненасилие», являющее собою, воплощающее именно такое убеждение, – это вовсе не бессилие, не отсутствие силы. Напротив: это – сила, и сила гораздо более мощная (ибо за нею – мощь всего универсума Добра, то есть Бога), неизмеримо более мощная, чем неизбежно партикулярная! – ибо обособляющая людей друг от друга – сила зла, то есть насилия. Это единственная сила, которая способна победить и в конце концов истребить вовсе насилие, – в чем и заключается ни с чем не сравнимая мощь ненасилия: Любви, включающей любовь к насильнику (отделяя его, как человека, от совершенного им злодеяния). Мощь, превосходящая совокупное могущество всех сил зла.

Толстой неоднократно протестовал против того недора зумения (жертвой которого стал среди многих других и Вебер), будто его принцип ненасилия означает попустительство: «непротивление злу», покорное отступление перед ним, сдачу позиций Добра, словом, «извечную» русскую пассивность. Между тем, возражает он против такого толкования его важнейшей идеи (прямо заимствованной им из Нагорной проповеди), он неизменно исключал лишь один-единственный вид «противления злу»: сопротивление ему посредством насилия. Одно только насилие, как наиболее адекватное воплощение зла, исключающее Любовь как таковую, устранялось ее пророком из числа средств противодействия ему, борьбы против него. «Я говорил, – вновь и вновь разъясняет он свою мысль, – что по учению Христа вся жизнь человека есть борьба со злом, противление злу разумом и любовью, но что из всех средств противления злу Христос исключает одно неразумное средство противления злу насилием, состоящее в том, чтобы бороться со злом злом же»(22).

Но кроме всего прочего толкование этой идеи «толстовства» в духе восточного «непротивленчества» и «квиетизма» противоречило бы и пониманию Любви, которое Толстой утверждал вплоть до своей смерти и которое мощнее всего прозвучало в книге «Путь жизни», ставшей его духовным завещанием(23). Согласно этому пониманию, Любовь есть «усилие»(24), направленное на все более глубокое и всеобъемлющее единение людей в актах взаимного благотворения. Это – вполне активная, хотя, разумеется, и не «активистская» установка, к тому же далекая и от чисто интеллектуалистски толкуемого стоицизма; она отражает не просто противо стояние, но и противо действие злу, хотя и совсем не теми средствами, что свойственны (ибо внутренне, так сказать, «избирательно» сродственны) ему.

А отсюда вытекают далеко идущие изменения в толковании этикой любви не только самого понятия «убеждения», на котором сосредоточивал свое внимание Вебер, когда вычленял специфику этики убеждения, но и понятия «результата», которое он акцентировал, когда речь заходила о своеобразии этики ответственности. Толстовская вера, стоявшая на месте веберовского убеждения, не была отделе на от практического «результата» чем-то вроде пуленепробиваемого стекла, как это получалось у Вебера, когда оп противополагал «максимы» своих «двух этик». Ведь акт веры, согласно Толстому, тождествен акту («усилию») Любви, и чем он возвышеннее, чище и подлиннее, тем он действеннее, тем более реальные и тем более далеко идущие последствия он способен вызвать.

Здесь перед нами диаметральная противоположность тому, что имел в виду Вебер, иронизируя по поводу «пламени чистого убеждения»(25), чтобы подчеркнуть принципиальную непрактичность, связанную с этико-убежденческим бегством во «внутреннее» от «внешнего». Ведь, согласно Толстому, даже простая «забота» о чистоте и возвышенности веры, коль скоро последняя тождественна Любви, то есть благотворному усилию (обратим внимание: у-силие – корень здесь сила, только в отличие от на-силия не злая, а добрая, добродетельная), направленному к Богу и непосредственно обращенному как к самому себе, так и к другому человеку, – не может остаться безрезультатной кроме всего прочего и в эмпирическом смысле. Причем и этот результат не так уже решительно игнорируется, как это предполагается идеальным типом этики убеждения.

Но главное заключается все-таки в том, что иначе понимается сам «результат», поскольку наиболее «результативным» оказывается, в конечном счете, именно само это динамическое усилие Любви, усилие, объединяющее веру людей в Бога с практически деятельной любовью индивида к «другому» – «вот этому» – человеку, кем бы он ни был в каждом отдельном случае. «Результатом» с точки зрения толстовской этики должно быть – прежде всего и главным образом – самоизменение человека, способствующее само- изменению других людей, облегчая их единение в Любви, то есть в Боге. Дело в том, что, согласно важнейшему из толстовских постулатов, изменение «внешних убеждений», в неправедном мире которых живут люди, может наступить лишь в результате самоизменения каждого из них, из людей, осуществляемого абсолютно свободно в том смысле, что оно исключает какое бы то ни было «воздействие извне», со стороны «окружающей среды». А из этого следует, что поступок (26) человека, свидетельствующий о его самоиз-менении, и должен рассматриваться как основной результат, на который рассчитывает – и за который берет на себя ответственность – этика любви, вернее, каждый индивид, действующий (ведущий себя) в согласии с нею.

Поскольку же этот поступок, представляющий собой результат самопреображения человека, считается завершенным лишь в том случае, если это «внутреннее» усилие явлено «во-вне» – в усилии Любви, направленной им на другого человека, других людей(27), постольку в нем (поступке) как «результате» отсутствует та непримиримая оппозиция «внутреннего» и «внешнего», из которой Вебер выводил своеобразие этики убеждения и ее изначальную противоположность этике ответственности. «Усилие» Любви связывает «внутреннее» и «внешнее», так же как «потусторонний» мир и «посюсторонний», настолько тесными узами, что для Толстого вообще утрачивает смысл это раздвоение. По этой причине он и отрицает «загробную» жизнь, утверждая, что «истинное благо в настоящей, а не в «загробной» жизни»(28).

Во всех случаях Толстой предпочитает говорить об одной и той же – одухотворенной – Жизни (Всежизни, как сказали бы соловьевцы), тождественной Любви, единящей Бога и человека, человека и других людей, человечество и все живое на земле, все живое и космос в общем усилии, благодаря которому этот универсум все-таки есть. Поэтому веберовские слова о «виртуозах акосмической любви к человеку», которые говорили о том, что их царство «не от мира сего», тогда как сами они «все-таки действовали и действовали в этом мире»(29), оказываются неприменимыми ни к самому Толстому, ни к его героям. И он, и они знают только один мир – мир, объединенный (а значит, и одухотворенный) усилием, силой, энергией Любви, без которой не было бы ни этого мира, ни вообще ничего.

А потому этическая проблема оказывается для него в то же самое время и проблемой практической, сугубо «посюсторонней» (если рассуждать в духе идеально-типически толкуемой этики ответственности). Это и позволяет Толстому отвергать насилие как средство борьбы со злом, апеллируя не столько даже к тому, что это, как говорил М.Вебер, «нравственно опасное средство»(30), сколько к тому, что оно здесь просто неэффективно, нецелесообразно. Его «контрэффективность» обосновывается не этическим, а логическим рассуждением, причем простейшим: когда насилие пытаются преодолеть насилием же, происходит удвоение зла, то есть его увеличение, а не уменьшение – к одной «единице» зла прибавляется другая, вот и получается уже две «единицы».

В случаях всех аналогичных рассуждений Толстого – а в своих художественных произведениях он дает многочисленные примеры их конкретизации применительно к самым разнообразным «практически- житейским» ситуациям» – никак нельзя сказать, что толстовская этика любви, подобно веберовски толкуемой этике убеждения, полностью отвлекается от последствий этически ориентированного поступка, не желая ни учитывать их, ни возлагать на человека ответственность за них, «сваливая» всю тяжесть на одного лишь Бога.

Уже не говоря о том, что, согласно важнейшей толстовской предпосылке, всякий поступок, исполненный Любви, всякое действие, одухотворенное ею, – это уже действие человека в качестве Бога (равно как и действие Бога в качестве человека): оба они соприсутствуют в каждом акте подлинной Любви, – необходимо иметь в виду и другое не менее существенное обстоятельство. А именно то, что согласно этой онтологии (или, если хотите, «онто-теологии»: ведь, коль скоро Бог и есть бытие, теология неизбежно

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×