— Что, Сирко, замерз? — подмигнул ему Любимов. — Дождик не нравится? Мне тоже. Ненастье вызвало в душе капитана одновременно два чувства: чувство облегчения, что наконец-то после изнурительного напряжения эскадрилья денек передохнет, и чувство досады — каприз погоды лишает возможности поддержать пехоту в ее неимоверно трудном положении. Подумал об Одессе. Она не выходила из головы с того дня, когда узнал о приказе Ставки Верховного Главнокомандования об эвакуации Одесского оборонительного района. Он знал, еще вчера видел с воздуха своими глазами, что угроза прорыва 11-й немецкой армии в Крым настолько усилилась, он понимал — поддержка Одессы морем так осложнилась, что Ставка вынуждена вывести оттуда войска на усиление обороны Крыма, я смириться с этим не мог. Не мог представить себе гуляющих по Дерибасовской немецких солдат, офицеров на Потемкинской лестнице, чужих актеров на сцене красивейшего в мире оперного театра.
Комэск стоял на низком крылечке деревянной мазанки степняков, дышал влажным воздухом и не знал еще, что ночью бои на Перекопском перешейке, тяжелые кровопролитные бои стихли также внезапно, как начались десять дней назад. А узнав об этом днем, облегченно вздохнул:
— Отстояли, батько, — сказал он Нычу.
И было чему радоваться. Хоть и потеснил противник наши войска, но вырваться на просторы Крыма ему не помогли ни численное превосходство введенных в действие войск, ни значительный перевес в артиллерии, танках и авиации. Каждый клочок земли брался кровью. Красноармейцы и краснофлотцы дрались с таким упорством, сломить которое было невозможно. По нескольку раз переходил из рук в руки каждый населенный пункт, каждая даже незначительная высота.
В глубине сознания робко шевелилось сомнение: «Может, с Одессой поторопились, выстояла бы?» Потом эта мысль все бойче и смелей пробивалась наружу, подыскивала себе опору в перекопском затишье, в наступлении 9-й армии Южного фронта. Но опоры там никакой не было, потому что 9-я армия уже не наступала, она с боями вновь отходила на восток, а недобрые вести об этом до 5-й эскадрильи, до Ивана Степановича, еще не дошли.
Все это он узнал позднее. А сейчас под шум дождя с сожалением подумал о вынужденной передышке, хотел было пройти к старому, покосившемуся сараю посмотреть небо — нет ли где просвета, да пожалел в грязь белые бурки. В них он летал, а мокрая обувь в полет не годится. Иван Степанович вернулся в хату переобуться. В распахнутую дверь потянуло свежестью. И мы с комиссаром как по команде, вскочили. Ныч, увидев Любимова одетым, обеспокоенно спросил:
— Проспали?
Не дожидаясь ответа, мы стали торопливо одеваться. Любимов подождал, пока мы полностью собрались и деловито похвалил:
— Молодцы. В полминуты уложились. — А теперь досыпать.
Но досыпать уже никому не хотелось. Народ потянулся в столовую. По дороге нам встретился командир авиабазы.
— Лучшего дня для бани не подобрать, — сказал интендант.
Любимов искоса глянул на батьку Ныча, которому выдался самый подходящий денек для лекций. Но у комиссара тоже живое тело, как у всех, скучает по горячей воде, да по веничку, чистого белья просит. Мылись-то последний раз с месяц назад.
— Затапливай, — согласился Ныч.
— А мы ее с ночи топим. Хоть сейчас приводите людей. Тут совсем рядом, у заброшенного ветряка.
Эскадрилья банилась, стриглась, брилась, чистилась. К обеду впервые в Тагайлы собрались все помолодевшие, свеженькие, будто к празднику какому приготовились. Семен Минин откуда-то притащил большую карту Советского Союза. Летчики развесили ее в столовой на стене, начали выяснять, где наши, где немцы, наносить линию фронта. Спорили.
— Батьку бы сюда, — сказал Аллахвердов. — Кокин, — окликнул он своего моториста, — сбегай, дарагой, за комиссаром. Скажи: народ собрался, слушать хочет. Молодой пилот Яша Макеев отыскал на стыке Сумской и Курской областей петляющую змейкой реку Сейм, повел пальцем вверх по синей более тонкой жилке до пересечения ее с железной дорогой на Брянск.
— Вот моя речка, — показал он старшему лейтенанту Минину которого успел полюбить за отзывчивую душу. — Называется Свапа.
— Как, как? — не понял Минин.
— Свапа, — повторил Макеев. — Не слыхали? Есть такая, приток Сейма. А вот Дмитров-Льговский; Районный центр. Тут поблизости должна быть и моя деревня Ждановка. Мы с командиром земляки, — добавил он с гордостью. — Куряне. Напрямик до его Глушкова километров сто.
— Ничего себе земляки, — засмеялся Филатов. — Я думал из одной деревни.
Яша спорить не стал. Он-то знал: вдалеке от дома и за двести километров-земляк. Мимолетная радость, что отыскал на большой карте родные места, тут же угасла. Макеев получил на днях письмо от родителей, но это, пожалуй, последнее. Немцы, если еще не там, то где-то рядом. Севернее танки Гудериана прорвали нашу оборону и жмут на Орел, сдерживаемые только бомбардировочной авиацией. Южнее — враг устремился к Курску. А деревню его, Макеева, наверное, и брать не будут. Обойдут и все. «Хотя бы отец с матерью выехали к Вале, — подумал Яша. — В Пензе жили бы вместе». Взгляд его метнулся на Восток, через кружочек с надписью Тамбов. Остановился на слове Пенза. Там теперь его семья — жена Валя и двухлетняя Риммочка.
Возле Макеева, пригнувшись, отыскивали донские земли механик-сверхсрочник Петр Бурлаков, которого звали все по имени и отчеству Петром Петровичем, и сержант Терентий Платонов. Немцы уже ворвались в Донбасс, замахнулись уже на Ростов. Линия фронта подвинулась ближе к Новошахтинску и Новочеркасску. У Терентия в Новошахтинске родители. А у Петра Петровича в Новочеркасске мать, жена и дочка. На душе тревожно. Но Петр Петрович надеется еще на сообразительность Ирины. Не станет же она дожидаться, пока война из города не выпустит. Уедет на восток с мамой и Галочке.
Пришел батько Ныч, рассказал о положении на фронтах.
Тяжелое положение создалось. Враг под Ленинградом, угрожает Москве, забрался в Донбасс, ломится В Крым. Советские войска перемалывают живую силу и технику противника, срывают планы гитлеровского командования. «Блиц-криг» у немцев не получился. Но враг ещё силен и коварен, и мы пока отступаем. Вера в нашу конечную победу была настолько велика, что поколебать ее даже поражениями на фронтах было невозможно. Мучило, постоянно тревожило одно: кто скажет, сколько отмерено нам пятиться назад? И этот вопрос задали комиссару. Батько Ныч ждал — спросят об этом. Знают, что никто этого не знает, кроме Верховного, и все же спрашивают, будто хотят сверить свои мысли с мыслями комиссара, как сверяют перед выходом на задание часы. «А что скажет комиссар?».
И комиссар Иван Ныч сказал то, во что сам верил:
— Товарищи! Пружина сжалась до предела. Скоро она распрямится на всю свою мощь. Недалек час, когда войска родной Красной Армии и Флота перейдут в решительное наступление и покатится с нашей священной земли фашистская чума.
В подтверждение сказанного Ныч напомнил о единстве фронта и тыла, что вывезенные на Урал заводы только разворачиваются, некоторые уже вступили в строй. Скоро фронт будет получать оружие в достаточном количестве. Командование готовит большие резервы, противник получит такой удар, после которого не оправится. Залогом этого является и беспримерный героизм летчиков в крымском небе, героизм наших боевых товарищей.
Вспомнили случай, о котором знал в свое время весь Севастополь. Он произошел к югу от города над морем, где лейтенант 1-й эскадрильи Евграф Рыжов патрулировал подходы к нашим позициям. «Хейнкель- 111» — тяжелый бомбардировщик, вооруженный пушками, пулеметами, рвался к городу. Трудно было вести бой с таким противником в одиночку. Но вот после одной из атак Рыжов увидел, как задымил левый мотор «хейнкеля». И в тот же момент летчика обдало паром: вражеская пуля пробила водяную систему, и кипяток полился в кабину, обжигая лицо, руки водителя. А «хейнкель» уходил… Рыжов, выжимая из мотора «ястребка» все, что можно, догнал противника, ударил винтом по хвосту самолета…
Лейтенант почти не помнил, как ему удалось посадить на воду еле управляемый самолет, проверить спасательный пояс и выпрыгнуть из кабины. Трое суток провел летчик в открытом море один, страдая от