полонянники, уведенные татарами и проданные в неволю. Русская речь слышалась на каждом шагу. Многие кафинские купчины московскую речь знали хорошо, и когда приходилось вести торговлю с русскими, обходились без толмача.
Осень выдалась сухая. Солнце радовало кумовьев ласковым теплом. Щеголять можно было в одних легких кафтанцах, в Москве давно бы пришлось в шубу и валяные сапоги лезть. Потягивая в корчме сладкое, греческое вино, перекидывались кумовья словами:
— Теплынь!
— Благорастворение воздухов!
Зиму кумовья перезимовали в Кафе, потихоньку-полегоньку сбыли товар, что отдали за деньги, что обменяли на заморские товары: ладан, шафран, шелк, гвоздику, грецкие орехи, перец, царьградские ожерелья, кафинские ковры. За зиму и синее море, и веселый разноязыкий гомон на торговой площади, и вопли маленьких осликов, и крик плешивых верблюдов, и вой басурманского попа на минарете опротивели до чертиков. Хотелось поскорее к дому в Москву, к синим дымкам над тесовыми кровлями в морозные утра, когда снег звонко хрустит под ногой, а по улицам тянутся к торгу обозы со съестным, и мужики — возчики, притоптывая, хлопают рукавицами и покрикивают в заиндевелые усы, — ко всему привычному и родному.
Весной, как только просохли степные дороги, кумовья пустились в обратный путь. Благополучно добрались они с попутным караваном до Киева, перевалили товар на ладью, не ожидая, пока соберутся попутчики, отплыли вверх по реке.
Плыли уже восьмой день. Речная дорога скучная, внизу вода, вверху синее горячее небо. С утра еще кое-как терпеть можно, в полдень солнце станет над головой — деваться некуда, от нагретой воды тянет болотом, мужики на берегу в лямке разомлели, плетутся кое-как.
За долгий путь кумовья успели обо всем наговориться, не один раз уже прикинули, сколько возьмут на товары лихвы и много ли останется чистого прибытка, радовало то, что не зря в Кафу волочились. Выходило — если отдать Дубовому Носу долг и заплатить рост, и еще откинуть сколько проели в пути, прибыль будет на рубль-два.
За речной извилиной ельник поредел, открылся далеко протянувшийся луг, и задернутые голубым маревом зеленые холмы. Лука Бурмин приложил к глазам ладонь, разглядел в мареве на среднем холме белые стены собора. С медного лица купца сползла скука, он закивал:
— Смоленец виден, кум!
Шестак приподнялся на локтях, водил по сторонам головой. Разобрав, что куму город не померещился, спустил с тюков ноги, встал на дне ладьи, истово закрестился.
— Сподобили угодники до Смоленца добраться. Теперь и Москва не за горами.
Приободрился и кормщик, и мужики на берегу, натужно в две глотки затянули они песню, багровея до синевы, дружно влегли в лямку. Река делала петли, и храм на холме то выплывал в мареве, то пропадал за темными зубцами леса. Ладья подалась влево, огибая косу. Оба берега сходились здесь близко. С той стороны, из густого ельника, окликнул высокий голос:
— Гей, рыбари!
Кумовья разом повернули головы и увидели на берегу молодца. Шапка на молодце лихо заломлена, по одежде видно, что не мужик, а, должно быть, служивый человек или слуга боярский. У кормщика лицо выгнулось, глаза забегали, он забормотал под нос что-то невнятное.
Молодец на том берегу помахал рукой:
— Правьте сюда, рыбари, давайте пану Воловичу провозное.
Бурмин с Шестаком переглянулись.
— Говорил тебе, кум, чтоб каравана дождаться, с купцами и плыли бы, — прошептал Бурмин.
Полез рукой за пазуху, нащупал ладанку с наговорной травой. «Одолень-трава, пособи…» Мужики на берегу остановились, бичева ослабла, упала на воду.
Шестак отчаянно замахал руками: «Пошли! Пошли! Провозные в Смоленце осьминнику дадим».
Молодец на берегу крикнул что-то не по-русски. Из ельника высыпало еще пятеро молодцов, у одного в руках была длинная пищаль, у одного самострел. Тот, что с пищалью, воткнул в землю сошник, неторопливо приложился. Раскатисто бухнуло, молодцов и берег обволокло дымом. Мужики, кинув бичеву, засверкали между кустов пятками. Кормовщик бросил весло, опустился на корточки, втянул в плечи голову. Кумовья не успели опомниться, подлетели в челноке двое, подхватили кинутую мужиками бичеву, потянули ладью к тому берегу.
Шестак подумал было о топорах, сунутых между тюками, да куда было в драку двоим против шестерых, к тому же у кума Луки душа заячья, и до драк он не охотник, а у молодцов и пищаль, и самострел, рассмотрел Шестак и болтавшиеся сбоку у кого нож, у кого саблю.
Ладья ткнулась носом в песок. Молодец, тот, что кричал, занес ногу, перескочил через борт. За ним перелезли в ладью и двое из челнока, не взглянув даже на хозяев, вытянули ножи, стали пропарывать на тюках холстину.
Шестак не взвидел света, теперь уже хорошо понял, каким делом промышляют молодцы, какую провозную дань собирают, закричал, сколько было голосу: «Грабежчики!», — обеими руками тащил застрявший между бочкой и тюком топор. Вытащить топора не успел, лязгнула выметываемая из ножен сабля. От удара в голову река, ельник на берегу, молодцы, поровшие ножами холстину, все завертелось, запрыгало перед глазами.
Когда Шестак очнулся, лежал он на дне ладьи. Сквозь кровь, залеплявшую глаза, видел, как выкидывали грабежчики на берег товары. Кум Лука сидел на корточках и, ухватившись за голову, раскачивался, точно басурман-мухаммеданин на молитве, и жалобно подвывал. Еще увидел, как из пропоротого тюка струйки текли на дно ладьи черные зернышки перца.
Играли ватажные товарищи песни и на братчинах у слободского люда и на торгу.
Семя падало в добрую землю. В слободах все смелее поговаривали, что пришло время стряхнуть с шеи литву: кое-кто уже прикидывал, с какой стороны следует приступать к наместничьему двору.
Прежде, до великой заметни, когда прогнали смоленские люди пана Саковича, наместники жили на Смядыни в загородном замке, после же, когда опять взяла верх литва, наместник Сакович велел срубить хоромы на горе в городе. Подступиться к наместничьему двору было нелегко.
На торгу, когда ходил наместничий осьминник между рядами собирать ежесубботнюю дань, что ни шаг приходилось ему препираться с мещанами — торгованами и ремесленниками. Смотрели слободские люди на осьминника дерзко, только пройдет, а вслед ему кто-нибудь выкрикнет:
— Пропасти на вас, псов, нет.
Покажутся на торгу жолнеры или наместничьи слуги, в рядах хмуро поглядывают люди на усатых вояк.
Упадыш, когда приходилось ему слышать, о чем толкует народ, хитро ухмылялся, и даже мертвый правый глаз его веселел, ватажным молодцам он говорил:
— Поспеет опара, пойдет через верх — солоно литве придется.
На праздник успенья богородицы сидели скоморохи в корчме, зашли промочить горло. Низкая дверь в корчму распахнута настежь, но от множества набившегося люда, медового и винного духа дым стоял коромыслом. К скоморохам подсели Олеша Кольчужник и Емеля Безухий. Олеша рассказывал:
— Наместник берет поминки со слободских людей в году трижды: на рождество и великодень — малые, а на рождения своего день — великие. В поминки велено давать чеботарям по паре чеботов, кузнецам по топору, кольчужникам наручья, шлем простой, а кому и кольчугу. И остальные слободские мужики дают то, чем кто промышляет. Третьего дня наместников день рождения был, а пану Глебовичу слободские люди ни больших, ни малых поминков не дали.
Примостившийся на краешке скамьи мещанин-торгован ввязался в разговор:
— На нас, городенских, пан наместник досаду вымещает. Ночью вывернули наместничьи слуги мостовые бревна, а утром боярин нагрянул, велел всей улице пеню платить за небрежение по десяти грошей со двора. А кто пени боярину не дал, велел слугам тащить на наместничий двор и в колодки сажать. Костю Сильцова боярин в колодках до вечера томил. Костина женка едва умолила боярина, чтоб отпустил Костю ко двору, и выкупного двадцать грошей дала. Боярин Косте сказал: «Не дали смоленские мещане