— Это наши боги, — возразила Заряна, как звали девушку с Данепра, услышав рассказ Дедала. — Лето — это второе имя нашей великой матери Лады.
Прозвища ее детей — Леля и Полель, но Леля еще и Дана, потому что дает животворную воду, ее реки — Данай, Данепр, Данестр. А Полель — Аполлон — дарит свет.
Дана в давние времена разгневалась на наш народ, иссушила реки, родники и озера. Может быть, за то, что наши мужчины по примеру пришельцев с юга стали чтить Стрибога-Перуна, Велеса и других богов, забывая о Лето и Дане. И наше племя решило спастись от гибели — самые сильные из нас ушли, унеся с собой Лето, и поселились на Делосе.
…Дедал знал, что в здешнем храме хранится грубо обработанный деревянный идол Лето, в котором по вере родичей Заряны воплощена великая богиня-мать.
— Но наши девушки с Данепра каждую весну привозят сюда дары Дане, Леле и Полелю и остаются здесь навсегда служить им. В этот раз жребий пал на меня, — тихо жаловалась Заряна. — Мать радовалась, что я уйду от беды и выживу здесь. Но мне не нужна такая жизнь! Там, на Данепре, остались те, кто скорее умрет, чем оставит землю предков. И я хочу вернуться к ним. Помоги мне выбраться отсюда, Дедал!
— Но там голод и мор. Там опустели селения.
— Они выживут! Ты чувствуешь, какой холодный ветер дует с севера? Это наша бора! Оттого вы и прозвали нас гипербореями, хотя у каждого нашего племени свое имя. Но сколько наших, придя в другие земли, забыли свой язык, а дети уже не знают, в какой стороне родина. А я не могу забыть! Мне плохо здесь, Мастер!
— Подожди, — нерешительно сказал Дедал. — Я подумаю, как это сделать. Ведь жрицы не отпустят тебя… Значит, бегство? Одной бежать опасно.
— Тогда я буду ждать, Дедал, когда ты придумаешь, как мне бежать.
— Только я съезжу в Афины — мне надо закончить там дела. И скоро вернусь.
Он видел, как повеселела Заряна, как исчезла горькая складка у губ. А какие чудесные песни своей родины она пела ему! А когда он не понимал слов, переводила и заставляла повторить и запомнить. Влюбленный Дедал пообещал бежать на Данепр вместе с Заряной.
…Чисто звенел ручей в темноте, опьяняюще пахла лаванда, а Заряна доверчиво спала на плече Дедала, разметав по груди любимого пышные кудри.
О, как в этот миг мечтал он о том, чтобы его сумасбродная супруга сама ушла от него к другому и освободила его! Но она хитра — она не уйдет, потому что лучи славы Дедала падают и на нее, и кто знает, добивались бы ее так мужчины, превозносили бы над другими красавицами, если бы она была, скажем, женой неизвестного шорника или повара?
Тяжелый вздох готов был вырваться из груди Дедала, он, сколько мог, сдерживал его, чтобы не разбудить Заряну, и все ж он вырвался, стонущий вздох, и Заряна, очнувшись, быстро и мягко провела теплой ладонью по его лицу:
— Что тебя мучает, милый? Строгие нравы Афин? Так скоро мы будем далеко! Будешь строить города у нас… Ты же веришь, что выживет наш народ!
— Но ваши города деревянные! Недолговечные. Что останется от них через столетия? А я строю из камня — на тысячи лет, — ответил Дедал, тайно обрадовавшись, что пылкая данепрянка сама перевела разговор с опасной темы на строительство.
— Да, много у нас дубрав, и любим мы в жилье запах дерева, смолы. И наши мастера красиво строят! Над входом в дом — Ярило-Солнце, а на крышах и стенах — резные птицы Сирии и русалки — спутницы Даны. Но и камень у нас есть — белый.
— Нет, милая, — уже освободившись от плена ласк, твердо проговорил Дедал. — Я должен еще много построить здесь. А долг для мужчины превыше всего. И потом у меня сын.
Ничего не ответила данепрянка, только отпрянула, как от чужого, тряхнула кудрями:
— Ну, пора расставаться, Дедал, знаменитый Мастер.
И пошла легкой поступью от него, не оборачиваясь. А наутро он уезжал в Афины, и казалось, рвется из груди сердце к Заряне, будто предчувствует, что горькой будет разлука, что не найдет в себе сил Дедал перекроить свою жизнь.
Но вот чудеса: после Заряны его больше не трогало кокетство жены с другими, и даже когда она, убедившись в этом, разгневанная его равнодушием, стала изменять открыто, уколов ревности не чувствовал.
Та вспышка, что вызвала роковой удар, не ревность к Талу, не зависть, а скорее кара за измену общему делу.
…Три звезды в проеме крыши мерцали, словно источали слезы, как в ту давнюю ночь у ручья, на Делосе. Если ему удастся вырваться из неволи, все дороги приведут туда.
— Жди меня, Заряна! — прошептал он звездам.
Спать не хотелось. Он подлил масла в светильники, сразу в четыре, и при их ярком свете, при веселой пляске бликов по стенам — бревенчатым, как вся усадьба Дедала, в память о данепрянке — взялся за глину. Руки сами размочили сухой комочек в воде, размяли, что-то стали лепить… Дедал часто, задумавшись, не ведал, что делали его пальцы. Они словно жили сами по себе. На этот раз из бесформенного куска вырисовывалась голова быка с неистово ощеренной пастью, и ночную тишь сотряс яростный рев… Дедал, вздрогнув, смял глину, но рев продолжался, сотрясая густую, душную темь критской ночи. То не спалось несчастному сыну Пасифаи — уроду Минотавру. За этим мог последовать стук в дверь — Пасифая, проснувшись от рева, могла вспомнить о Дедале…
Мастер с яростью швырнул комок глины в угол, рухнул с размаху на жесткую скамью, служившую ложем, сдавил уши ладонями. Но рев пробивался и сквозь них. «О-о! О-о!» — трубно стонал несчастный, жалуясь всему свету на проклятый жребий, и этот стон странным образом действовал на Дедала, оживляя лицо Пасифаи — смуглое, с карими огромными глазами — в половину маленького треугольного лица. Небольшая головка на крупном, начинающем полнеть теле кивала ему, руки жадно тянулись… В Дедале, как всегда при воспоминании о Пасифае, взметнулась смесь чувств — ненависти, раскаяния, желания…
От громкого стука в дверь он вскочил, встревоженный, напрягшийся.
— Мастер, госпожа зовет тебя! — знакомо рыкнули за дверью. Медлительный Тим, конечно, опять не успел предупредить хозяина, пропустил стража Пасифаи и теперь плелся следом.
— Иди. Я приду сам, — крикнул Дедал и поспешно сорвал рабочий хитон.
Рев стих, но тишина не пришла — навалилась. Слышен стал дальний рокот моря.
— Тим, подай другую одежду, — тихо попросил слугу, отводя глаза. — Новый синий хитон.
Узкие улочки скоро вывели его к новому дворцу. Даже в темноте было видно, как огромен построенный им лабиринт. Двуострой секирой — лабрисом — священным предметом для критян распластался вдоль моря, темный сейчас и безмолвный. Только на втором этаже не спали — слышался жалобный плач, то, видно, юная Ариадна проснулась от рева братца, и ее доброе сердце разрывалось от жалости к нему.
Дедалу нравилась Ариадна, милая, улыбчивая. Он даже подарил ей игрушку — клубок удивительно тонких и крепких нитей: как ни дергай, не порвутся, а нитей в клубке столько, что хватит опоясать весь город.
Дедал ускорил шаг. Знакомая калитка в саду отворилась без скрипа, ковры на мраморных ступенях и в коридоре заглушили быстрые шаги, ноздри раздулись от щекочущего запаха благовоний — Пасифая ждала.
— О-о, как ты до-о-олго! — простонала она, привстав с пухлого ложа и протягивая руки. Огненные отсветы единственного светильника ласкали ее смуглое тело, окрашивая в цвет красной бронзы, дрожа, пробегали по оранжевому, как костер, покрывалу, и Дедал, ответно протянув руки, шагнул к этому костру…
— Ты любишь меня, Дедал? — спросила Пасифая, возложив головку, как когда-то Заряна, на грудь