дверью Кельнера. Стоял и ни о чем ни думал. Как будто ждал некоего сигнала, который, конечно-же , никогда не раздастся. Под звонком все еще висела табличка с именем Абрахама. Я снял ее и положил в карман. Прикосновение холодного металла — совершенно случайно — напомнило мне, что я до сих пор ношу с собой пистолет Мириам. Затем — и тоже случайно — я ткнул кнопку звонка. Сейчас будет использована одна, а может быть, и обе мои гранаты. Обе — в том случае, если за дверью Кельнер и Николас. Или если я буду серьезно ранен — так, что не останется возможности скрыться.
Я вдруг вспомнил, что уже несколько дней не пользовался дистроером запаха. Это казалось неважным. И хотя я знал, куда пойду, когда Абрахам отправился в Бруклин, это все равно осталось неважным. Николас открыл дверь. Он узнал Уилла Майсела, и в его изумленных глазах вспыхнула неприязнь, раздражение, суровость... Впрочем, он тут же понял всю неуместность этих эмоций, потому что я захлопнул за собой дверь и мой запах достиг его носа. И тогда, с трезвым спокойствием, я сказал:
— Я должен был бы понять.
— Ваш сын, скрывающийся под именем Уильяма Келлера, здесь?
Я говорил по-английски — этот язык стал для меня едва ли не более родным, чем марсианский.
Николас вразвалочку направился к двери в дальние комнаты, закрыл ее. Голос его сделался неодушевленно-механическим:
— Мой сын в Орегоне. А может быть, в Айдахо. У него новое лицо. Взявшись за его розыски вы только потеряете время... Я бы и сам, наверно, не нашел.
Фраза прозвучала правдиво. Думаю, он и в самом деле сказал правду. А значит, я должен оставить Келлера в покое — с ним через несколько лет разберутся другие Наблюдатели. Такое существо не может долго скрываться, а мы никогда не страдали отсутствием терпения.
Я кивнул на закрытую дверь:
— Кто там?
Он привалился к ней, возможно, пытаясь своей тушей преградить мне дорогу.
— Один мой ученик, которому следовало бы жить, чтобы довести дело до конца.
— Джозеф Макс? Так он скрывается здесь?
— Скрывается? Зачем?.. Его же никто не ищет. Он пришел посоветоваться со мной, и, пока находился здесь, болезнь настигла его. Госпитали переполнены, да и что они могут?.. Это не ваше дело, Элмис. Он мертв.
— Пара?
— Да.
— Этим и должно было кончиться... Партия органического единства тоже мертва, Намир. А не мертва — так скоро умрет. У вашего офиса возможны волнения. Возможно нападение толпы. В любом случае партии воздастся за то, что случилось. Вам не приходило в голову, что мог существовать какой-нибудь другой путь?
— Зачем? Я не задумывался.— Он поднял и снова уронил свои пухлые руки. Думаю, он слегка посмеивался надо мной.— Какая разница, где получать долги, если то, что ты придумал, работает? Партия не имеет теперь никакого значения — использованному инструменту место на свалке. Как и мне... Видите- ли жить мне осталось не больше года-двух.
— Ну нет! Год-два для вас было бы слишком много.
— Вы мстительны, Элмис?
— Нет. Я всего лишь санитар. Слишком плохо сделавший свою работу девять лет назад.
Он не выглядел заинтересованным.
— Если хотите что-нибудь сообщить мне, я вас выслушаю. Закон обязывает меня к этому.— Я достал из кармана и показал ему пистолет.— Сядьте там.
Со слабой улыбкой на лице он повиновался. Протянув левую руку, я запер дверь в дальние комнаты. Он спросил:
— Можно мне сигарету? Я стал заядлым курильщиком.
— Конечно. Только руки держите на виду.— Я бросил ему пачку сигарет и спички.— В спроектированном вами будущем вам пришлось бы оставить в живых немало человеческих существ. Чтобы было кому выращивать пищу и табак, управлять кое-какими машинами, подметать улицы, если вы собирались сохранить города.
Намир, выпустив струю дыма, рассмеялся:
Я никогда не ломал голову над пустыми прожектами. Я только хотел убрать этих тварей с дороги. Построение разумной культуры должно стать делом других... Впрочем, как вы сказали, они вполне могли бы сделать человеческие существа полезными для своих целей.
— Думаю, вы получите наслаждение от самого по себе процесса разрушения, не так ли? И любые результаты, которых вы в конце концов добивались, рождались из удовольствия разбить окно, из наслаждения привязать к хвосту собаки консервную банку, из радости написать мелом на свежевыкрашенной стене. Есть ли хоть какой нибудь способ доказать вам, что поиски зла — это банальность?
— Вы считаете так.— Он прикрыл глаза.— А я считаю, как считал и раньше, что лучше всего помочь людям уничтожить самих себя. Потому что жить они недостойны.
— А кто пришел к такому заключению? Чья использовалась шкала ценностей?
— Моя, конечно.— Он был по-прежнему спокоен.— Моя, потому что я вижу их такими, какие они есть на самом деле. В них нет истины. Они противопоставляют пустоте вечности желания маленькой жадной обезьяны и называют это истиной. Пусть это будет банальность, если вам угодно. Они придумали большую обезьяну, сидящую где-то за облаками — или на другой стороне Галактики, что одно и то же,— и называют ее Богом. Они используют такую выдумку, как власть, чтобы оправдать любое проявление жестокости или жадности, тщеславия или похоти, которое может представить их ничтожный ум. Они лепечут о справедливости и утверждают, что их законы основаны на чувстве справедливости (которому они, кстати, до сих пор так и не дали определения), но ни один из человеческих законов никогда не основывался ни на чем, кроме страха — страха перед неизвестностью или непохожестью, перед трудностями или самим собой. Они устраивают войны не ради придуманной ими какой-либо благородной причины, а просто потому, что ненавидят самих себя не меньше, чем своих соседей. Они тараторят о любви, но человеческая любовь — не более чем еще одна проекция их обезьяньей сущности, накладывающаяся на выдуманное представление о другой личности. Они придумали себе религию милосердия, такую, как христианство... Если вы хотите узнать, как они применяют ее на практике, посмотрите на их тюрьмы, трущобы, армии, концентрационные лагеря или камеры смертников. Но если вы хотите разобраться до конца, загляните в не слишком глубоко запрятанные души так называемых респектабельных и понаблюдайте, как извиваются в них черви зависти и страха, ненависти и жадности. Люди глупы, Элмис. Они всегда предпринимали все возможное и невозможное, чтобы уничтожить любую личность, которая хоть немного отличалась от них в лучшую сторону, которая умела смотреть вперед, которая обладала необычными способностями. Они и впредь будут поступать таким образом. Вам не приходило в голову, что Иисус Христос вряд ли прожил бы в двадцатом веке дольше, чем две тысячи лет назад? Галилео отрекается, Сократ выпивает яд, и так каждый день и каждый год... Но теперь толпа желающих распять насчитывает три миллиарда, да и мир значительно уменьшился, так что им придется научиться более простым методам распятия и без приводящей в замешательство гласности. Три миллиарда ползают по беспомощной земле, разрушая и оскверняя природу, убивая леса, загрязняя дымом и радиоактивной пылью воздух, заполняя мир раздражающим шумом машин. Вместо лугов — заправочные станции. Озера превратились в лужи человеческих отходов. Два года назад вся гавань Сан-Франциско была покрыта дохлой рыбой — даже океан болен от человеческого гниения. И это они называют прогрессом. Я сделал то, что мог, Элмис, и надеюсь, моя смерть будет приемлемо чистой. Пол в этой комнате изготовлен из какого-то нового вида стекла... Граната вряд ли повредит его. Я всегда ненавидел беспорядок.
— Что ж, обоснованный обвинительный акт имеется,— сказал я.— Но все держится на фундаменте отвлеченных понятий. Думаю, у такой ненависти к людям, как ваша, должны быть более личные причины.
— Нет.— Полуприкрытые сальваянские глаза следили за мной с любопытством, искренностью и, полагаю, даже временной заинтересованностью.— Нет, это не так. Будучи Наблюдателем, я внезапно