Когда Николая Степановича арестовали ночью 3-го августа, поэт взял с собой в камеру самое необходимое и дорогое: Одиссею и Библию. С Гомером в походном ранце он отстаивал интересы Родины на германском фронте, с ним же принял смерть от соотечественников.
Последним из друзей, кто видел Гумилева на воле, был Владислав Ходасевич, засидевшийся у него до двух часов ночи. Той самой ночи…
«Я не знал, — писал он в очерке, в связи с пятилетием со дня гибели Гумилева, — чему приписать необычайную живость, с которой он обрадовался моему приходу. Он выказал какую-то особую даже теплоту, ему как будто бы и вообще несвойственную. Каждый раз, как я подымался уйти, Гумилев начинал упрашивать: „Посидите еще…“ Он был на редкость весел. Говорил много, на разные темы… Стал меня уверять, что ему суждено прожить очень долго — по крайней мере до девяноста лет… В его преувеличенной радости моему приходу, должно быть, было предчувствие, что после меня он уже никого не увидит».
А вот текст последней записки из тюрьмы, адресованной жене:
«Не беспокойся обо мне, я чувствую себя хорошо; читаю Гомера и пишу стихи».
Как всегда, спокойный, мужественный тон.
Все, знавшие поэта близко, не сомневались, что и в последние секунды жизни Гумилев остался верен себе.
«Я не знаю подробностей его убийства, — писал в очерке-некрологе Алексей Николаевич Толстой, — но, зная Гумилева, — знаю, что, стоя у стены, он не подарил палачам даже взгляда смятения и страха».
«Если на допросе следователь умел, — писал в те же дни известный писатель Александр Амфитеатров, тоже близкий друг Гумилева, — задеть его (Гумилева. — В. М.) самолюбие, оскорбить его тоном или грубым выражением, на что эти господа великие мастера, то можно быть уверенным, что Николай Степанович тотчас же ответил ему по заслуге… И как офицер, и как путешественник, он был человек большой храбрости и присутствия духа, закаленный и в ужасах великой войны, и в диких авантюрах сказочных африканских пустынь. Ну, а в чрезвычайках строптивцам подобного закала не спускают».
Невольно вспоминаются строки из стихотворения Владимира Солоухина «Настала очередь моя»:
«Стреляли гордых, добрых, честных, чтоб, захватив, упрочить власть…»
Существует стихотворение, якобы написанное Гумилевым в тюрьме перед расстрелом. По стилю, интонации оно напоминает поэтический язык Николая Степановича. Под сомнение ставится не столько само стихотворение, сколько возможность его передачи на волю. Разве что предположить, что кто-то из заключенных смог запомнить слова и ему посчастливилось оказаться на свободе?
Вот эти строки:
Гибель Гумилева потрясла многих людей — не только близких и почитателей поэта, но и самые различные слои общества, придав имени Гумилева ореол мученика, а его творчеству — куда большую известность, чем то внимание, каким оно пользовалось при жизни автора. Однако при всей мрачной загадочности случившегося с Гумилевым, те, кому довелось общаться с поэтом, и в особенности его близким и друзьям, Николай Степанович запомнился, прежде всего, таким, как, например, Анне Андреевне Гумилевой, невестке поэта, в последний раз видевшей его за три дня до ареста:
«…бодрым, полным жизненных сил, в зените своей славы и личного счастья, всецело отдавшимся творчеству».
Такое же яркое впечатление на современников произвела его последняя, наиболее значительная в художественном отношении книга «Огненный столп», вышедшая… в дни гибели поэта.
«„Огненный столп“, — писал Георгий Иванов, — красноречивое доказательство того, как много уже было достигнуто поэтом и какие широкие возможности перед ним открывались».
И даже в камере Гумилев представлялся мысленному взору друзей все таким же жизнелюбивым, не теряющим самообладания, устремленным в будущее.
«Я рисую себе застенок вшивой тюрьмы, — писал В. И. Немирович-Данченко, — где вместе с ним метались измученные пытками смертники. Думаю, что он оставался так же спокоен, как всегда, мечтая в последние минуты о счастливых солнечных далях».
В одном из предсмертных своих стихотворений поэт провозгласил себя «Рыцарем счастья»: