На миг на толстом лице хозяина появился испуг. Потом Ворохов виновато оглянулся на дверь, это вела на кухню, где были женщины, дрожащей рукой налил две стопки из первой попавшейся бутылки.
— Из каждого положения есть два выхода: либо не пить, либо… Выбираем лучшее. — Он как бы вонзил в себя жидкость и закусил соленым груздем, выпачкав губы сметаной. Подождав, пока Дюжев с задумчивым, сосредоточенным видом допьет свою, он налил еще. — Эх, первая колом, вторая соколом! — И торопливо опрокинул ее, до того, как дверь в кухню растворилась и Зоя появилась в ней, торжественно неся блюдо с пельменями, а мать, следовавшая за ней, — сметану, уксус, перец.
И все-таки женщина догадалась. Почти бросив на стол блюдо, она кинулась к мужу:
— Что ты делаешь, Карлик?.. А вы, товарищ полковник, как же вы ему, дали? Это же для него яд. — Она попыталась убрать со стола графины, но муж не дал.
Действительно, он менялся на глазах. В этого толстого, казалось раз и навсегда обрюзгшего человека, не меняя его сегодняшнего облика, как бы возвращался прежний Ворохов.
— Карлик, умоляю… Полковник, прикажите ему! — металась Зоя.
— Карл Мартьянович, побойтесь бога! — вторила теща.
— Брысь! — крикнул Ворохов и хлопнул по столу так, что тарелка опрокинулась и грузди, как лягушки, зашлепали по полу.
Женщины бросились подбирать осколки, а Ворохов, все больше хмелея, презрительно глядел на них.
— Они тебя, Дюжев, думали тоже в эту мышиную нору затащить: поселишься, будешь про-ектики по давальческим заказам для колхозов делать. Шабашник с дипломом, выгодный квартирант!.. А ты прежний, нержавеющий. Выпьем за прежнее! — Ворохов опрокинул еще стопку и сильным, приятным баритоном запел:
— Полковник, помнишь нашу свадьбу в Польше, в Соколуве?.. А ну, подтягивай, Зоя! Худо ли тогда было!
И, будто подчиняясь гипнозу воспоминаний, толстая, оплывшая женщина чистым, как хрусталь, голоском, из-за которого в свое время ее чуть было не увели в армейский ансамбль, поддержала:
Теперь, когда пели втроем и у всех на глазах стояли слезы, Дюжев вспомнил и этот вечер, и эту песню. Война уже догорала, его часть давно не разрушала, а только строила. Мосты на запад. Была весна, в воздухе пахло черемухой, победой, и под эту любимую песню тех дней всегда вспоминалась ему та давняя московская весна, когда Ольга, оканчивая институт, переходила в ордина-туру и они но ночам просиживали, прижавшись друг к другу, на мокрых скамейках в голом парке у Большой Пироговской, слушая шлепанье тяжелых капель…И хорошо мечталось под эту песню о том, как после недалекой уже победы вернется он домой к жене, к сыну, как заживут они втроем в своей квартирке, полученной всего за несколько месяцев до начала войны.
Они пели втроем. Пели, не замечая, что слезы стоят у них в глазах. Теперь их снова ничего не разделяло, и шустрая старушка, чувствуя свое бессилие, поджав пухленькие губки, зло смотрела на Дюжева черными крысиными глазками.
— А ну, полковник, расширим сосуды, — сказал Ворохов, наливая еще.
— Карл Мартьяныч, а профессор-то что скажет?.. Зоя, не вели ему.
— Для расширения сосудов… Павел Васильевич, я тебя насквозь вижу. Ты ж меня тащить к себе приехал из этой мышиной щели на большие ветра… Ошибся, друг, опоздал… Нет больше инженер-майора Карлушки Ворохова, есть старый тещин тюфяк. Из каждого положения есть минимум два выхода, а из этого… только в могилу, все, конец…
— Карлик, родной, ну прими этот синий катышек! У тебя же такое плохое здоровье!
Вырвавшись из колдовского обаяния старой фронтовой песни, Зоя становилась прежней.
— Брысь! Я, бывший гвардии майор, говорю с другом. Павел Васильевич, кто я теперь? Ну, не знаешь? Я теперь Тыбы.
— Это что же за звание? — вяло интересовался Дюжев. Хмель не брал его. Он был трезв и тяжело боролся с возраставшим желанием пить дальше.
— Это — мое звание, Тыбы… «Ты бы в аптеку сходил…», «Ты бы кадки пропарил…», «Ты бы за свет уплатил…», Тыбы — вот кто я, понял? — Невесело хохотнув, он вышел из комнаты, вернулся с пачкой «Казбека».
— Карлик! — метнулась жена, но он грубо оттолкнул ее и протянул коробку гостю.
— Сузим сосуды.
— Не курю…
— Все еще не куришь? Сталинградская клятва? А я закурил. Тайно от них предаюсь этому пороку…
Дюжев смотрел на друга. Вот теперь перед ним был прежний Ворохов, но какой же он жалкий, растерянный, смятый! И Зоя — у нее тот же голос, звонкий, чистый, но во что превратилась эта девочка, в которую когда-то были влюблены все молодые офицеры его штаба?! Было жаль, хотелось помочь, что-то сделать, но он не знал, что для них хорошо и что плохо. Это были, в сущности, незнакомые, далекие люди, лишь носившие принадлежавшие когда-то иным людям имена.
— Тыбы! — продолжал Ворохов. — На надпись на собачьей табличке обратил внимание? «Злая и жадная собака…» Мальчишки сделали. Правильно сделали.
— Хулиганье, уж такое хулиганье… Нигде такого хулиганья и нет. Третью дощечку пакостят, — запричитала теща. Сидя у краешка стола, она все время быстрыми движениями клала что-то себе в рот и мелко-мелко жевала.
— Правильная надпись… Они к нам за яблоками, а я кобеля спустил… Видал кобеля? Родословная, как у Черчилля. Зверь!
— А как же с ними иначе, Карлик? Если бы только яблоки, — они ж дерево сломали, лучшую яблоню, «пепин-шафранный».
— Брысь!.. Верно, злая и жадная собака: на детей кобеля… Ну, давай налью, Павел Васильевич. Ты слушай, слушай. Тут в бане в парилке с одним каким-то типом мы друг друга вениками обрабатывали. Запыхался я, говорю: «Счастливый, легко тебе, а у меня вон брюхо, аж ног не вижу». А он: «Дело