бригада, слыхал?
— Слыхал. Бублик-то у вас в тех бригадах колонновожатый смены?.. Хвастал…
— Как, Суханов и есть Бублик? — недоверчиво спросил Олесь.
— А ты думал?.. Три судимости катушка!.. Может, полагаешь, я на твои косые зарюсь? Да мне на них — тьфу! Мой кореш Бублик — колонновожатый, а я? О Бублике в «Огнях» пишут, а я?.. Ну что, берешь?
— А, хай его грец! — махнул рукой Олесь. — Только, парень, вместе мы все решаем. У нас, брат, демократия. Мой голос «за», а что там ребята скажут…
Увидев, что гость бережно опускает баян в футляр, Нина, все время жадно разглядывавшая его, не выдержала и шагнула вперед.
— Дядя Костя, а как говорят «урок» или «урок»?
Мать опять было бросилась к ней, но гость на этот раз не смутился.
— Если насчет меня, Рыжая, говори бурок, бывший урок, понимаешь?
— А у бурков тоже свои песни есть?
— Будут. — Закурчавившаяся, рыжеватая молодая бородка несколько изменила физиономию гостя, которую Олесь когда-то в больнице сравнивал по выразительности с пяткой. Проглянуло что-то совсем новое, еще неясное. Гость, застенчиво опустив глаза и вдруг достав из кармана продолговатую коробочку, протянул Нине:
— На, рыжая. — А что это?
— Смотри… Это для знакомства от бурка Кости.
В коробочке были маленькие часики на круглой браслетке. Настоящие часики. Они тикали.
Девочка жадно схватила их, смотря на мать. Зеленые глазки просили, умоляли.
— Не смей, отдай сейчас, — вскрикнула Ган-на и, выхватив у дочери часики, сунула гостю. — Как это можно брать такие подарки от незнакомого… — Голос говорил больше, чем слова.
Третьяк вспыхнул. Лицо приобрело свекольный оттенок, светлые брови и телячьи ресницы сразу резко обозначились на нем.
— Думаете, темное? — И вдруг, размахнувшись, бросил часы о стену. — Эх вы! Сеструхе на день рождения купил. — Он хотел что-то сказать, но произнес лишь еще раз «эх» и, не прощаясь, выбежал из дома.
Поперечные видели, как он прошел мимо окон, что-то бормоча про себя.
— Зря ты, Ганнуся, — сказал Олесь, прижимая к себе испуганную девочку, — с такими осторожно надо…
— А ты, ты? — зачастила Ганна. — То он от выдвижения отказывается, от хлопцев уходит, то вот, пожалуйте, какого-то урка к себе берет. Зачем? Ну? Какое тебе до него дело? Пусть Мурка к мужу утиль сбывает. Ему небось не сунула, к тебе привела… Ну? Возишься с ними, пестуешься и так и эдак, а с женой, с детьми и побыть времени нет.
— Ганна!.
— Ну что Ганна?.. Пройдисвит. До всех ему дело. Все ему свои, только жена с детьми ничейные… На грядке с лопатой уснул, возле радио уснул, за столом уснул… И все мало, все мало… Еще себе на плечи какого-то урка сажает. — Уставив руки в бока, она наступала на мужа и вдруг заплакала. — Нема у меня чоловика. Нема у детей моих батька. — Потом выпрямилась, вытерла тыльной стороной ладони глаза- вишни, встряхнула головой. — Хватит! Вот заведу себе дружка, будешь знать! И заведу, попомни мое слово…
В день, когда на улице Березовой происходил этот разговор, Мария Третьяк, ловко поднявшись по скобкам железной лесенки в стеклянное гнездо крана, вознесенное высоко над стройкой, пребывала в наилучшем расположении духа. Сбывалось то, из-за чего она, девчонка из Минска, столько поскитавшаяся по белу свету, приехала сюда, в тайгу. Наконец-то брат, которого еще в войну мальчишкой занесло в уголовный мир, попал в хорошие, верные руки. Дело сделано, а вот возвращаться в свою Белоруссию уж и не хочется. И муж, и настоящая профессия. Эти недавно еще совсем дикие берега таежной реки за это время стали такими же дорогими, как белорусское село, где она выросла… Выволокла брата, а сама…, Ну что ж, судьба! Как-то там мама? Мурка представила себе школу в селе Елиничах. Седую женщину, медленно передвигающуюся на костылях в пустых летом классах. Солнце засматривает в залепленные стекла. За окнами поют петухи. Женщина присела за учительский столик. Слушает, не раздаются ли на крыльце шаги почтальона… И вот письмо. И вот весть: сын Костя в экипаже знаменитого Поперечного, а дочь Мария… Своевольно встряхнув мальчишескими космами, Мурка открыла в стеклянном фонаре фортку и крикнула вниз:
— Эй там, дети, в школу собирайтесь, петушок пропел давно! Ну! Мой журавль готов, подцепляйте свой паршивый горшок.
И когда кран, подняв на цепях огромную бадью бетонной массы, вздрагивая от напряжения, чуть раскачиваясь на ветру, понес его к котловану, ощетинившемуся крючьями арматуры, женщина вдруг ощутила в себе нечто необычное: почудилось, как что-то постороннее, незнакомое шевельнулось, будто дрогнуло внутри ее. Вся встрепенувшись, она насторожилась: ничего. Показалось. И, насвистывая какое-то буги-вуги, даже ухитряясь отбивать при этом ногою такты, она отнесла в котлован вторую, третью, четвертую и еще много бадей. «А все-таки что же это было?.. Неужели?.. Нет, нет… А может?» Потом вошла в рабочий темп и совсем позабыла об этом новом, незнакомом ощущении. И именно когда она о нем позабыла, оно повторилось. Теперь она уже отчетливо почувствовала, будто в ней, внизу живота точно бы ворохнулась какая-то маленькая теплая птица. На миг сняв руку с рычага, приложила ладонь к животу: «Ой!» Ей показалось, что рука ощутила вместе с теплом смутное движение. Кран шел с бадьей, он требовал внимания. Проверить было нельзя.
«Неужели «оно» уже ожило?..» Она ждала, что это придет. Она научилась переносить и скрывать от окружающих и головокружение и тошноту. Были и другие признаки приближения этого дня, но она прятала их даже от мужа. А вдруг ложная тревога, ложная радость, как это однажды уже случилось в ее жизни? Да нет же, «оно» уже живет, движется. Мария посмотрела в круглое зеркальце, которое она прикрепила к металлической стойке, повернулась вполоборота. Во всех ракурсах на нее смотрело лицо, которое ей очень нравилось, которое она любила, холила, берегла. Сейчас у этого лица было несвойственное ему выражение — удивленное, растерянное, вопроситель-ное.
— Мама Мура, — сказала вслух крановщица, подмигивая карим глазом и, смакуя, повторила, растягивая: — Ма-ма, ма-ма…
Это первое слово, произнесенное ею когда-то, звучало незнакомо, волнующе, радостно: ма-ма!.. Стальной гигант, ловко действуя своими огромными членами, продолжал трудолюбиво носить бетон. Он ходил размеренно, как всегда, и никому из множества людей, которым он помогал, и в голову не приходило, что живой мозг этого крана, помещающийся в вознесенной над землей стеклянной кабинке, в эти минуты предельно далек от всего того, что делают огромные механизмы.
12
Известие о том, что начальник Оньстроя Литвинов лежит недвижим где-то в охотничьей избушке в тайге, не поразило Вячеслава Ананьевича Петина. Сколько раз говорил он этому старомодному и досадно упрямому человеку, что в век электронно-счетных машин, телеуправления, совершеннейшей диспетчерской связи бесцельно тратить силы руководителя на бесполезное мотание по строительной территории, на то, чтобы всюду совать свой нос… Не дальше как вчера Вячеслав Ананьевич, рискуя нарваться на грубость, убеждал начальника идти домой, поручив розыски исчезнувших геологов штабу, им же самим для этого и назначенному. Так нет, только отмахнулся волосатой лапищей, и вот результат…
Впрочем, докладывая о том, что произошло, в Москву, Вячеслав Ананьевич, подавляя в себе досаду, охарактеризовал поступок начальника в самых сочувственных тонах… Приняты все меры. В Усть-Чернаву при первой возможности был выслан вертолет с врачами… Доставлена удобная койка, постельное белье, медицинское оборудование в должном количестве… Оттуда радировали, что у больного, к сожалению, типичный инфаркт, в котором легко разберется любой районный лекарь. Но все-таки хорошо бы прислать