всё в мире — Бог. И вся Вселенная движется к Нему.
Вот и меня Господь сподобил — иду со всей Вселенной, покачиваю фонариком в такт шагам.
Перед входом в храм тёпленький свет лампады освещает лик Богородицы и я выключил фонарик. В небольшом притворе плотно, в несколько рядов — стасидии, словно вынесенная на время ремонта мебель, к удивлению, ряды стасидий обнаруживаются и в храме. Наверное, если бы я увидел заполненными стасидиями храм днём, это произвело неприятное впечатление пустующего театра, но сейчас, в полумраке, при жёлтом свете свечей всё воспринималось естественно. Вспомнилось есенинское «и как стражники замерли в нашем саду»[40], и представилось, как на рубеже веков так же плотно стояли здесь монахи. И сейчас это не стасидии, а памятники им, ушедшим. А может, души их по-прежнему здесь, ведь это их стасидии?
Храм стал обходить монах с забавной штуковиной, похожей на лампу Алладина, он потрясал ею, лампа разливалась весёлыми бубенчиками, а из горлышка растекался по храму дух благовоний[41]. Так у нас дьякон обходит храм с кадилом. Некоторые, кстати, подвешивают на кадило колокольчики, и получается такой же мелодичный звон. Только у нас дьякон кадилом движет мерно, словно отсчитывает время, а здесь монах движется быстро, словно добрый вестник старается быстрее оповестить всех: радуйтесь, радуйтесь, начинается служба Богу.
Монахи запели. Меня удивили восточные интонации, которые я привык слышать в турецких песнях, частенько звучащих в наших маршрутках. И то, что в песнях греческих монахов мне послышался турецкий шлягер, несколько покоробило, но тут же, с другой стороны, пришло: я неправильно слушаю мир, это не греческие песнопения произошли от турецкой попсы, а культура Византии отразилась в мусульманских напевах, а потом их выскоблили и заполняют выметенный[42] мир.
Я стал вслушиваться — мне хотелось полюбить Византию.
Сначала я пытался угадывать службу, улавливал знакомые слова «падре»[43], «кирие елейсон»[44], «агиос»[45], но скоро понял, что это вслушивание только отвлекает от молитвенного настроения, которое не хотелось терять, и я перестал вдумываться, и так хорошо стало: всё разом сложилось — и то, что звучало на греческом, и то, что было в душе — и без разделения языков звучало так чудесно и волнительно, что я радовался, узнавая своё и вместе с тем печалясь: о, Византия, почему я не слышал тебя раньше?!
Вдруг служба кончилась. Я никак не ожидал, что уже всё. Посмотрел на часы — прошло всего полтора часа, только начал влюбляться в Византию, а ответить ей не успел.
Тихое звёздное небо примирило. Какое вообще чудо жить на земле! Господи, а что же тогда там, у Тебя?
Когда вернулись в келью, ни о каком сне и речи быть не могло. Утренняя служба через восемь часов — для сна это казалось излишне много. Я предложил к вечернему правилу присовокупить какой-нибудь акафист. Алексей Иванович согласился, стали выбирать, какой, но тут пришёл сосед и, стесняясь, стал говорить, что он сейчас исповедовался у своего батюшки и теперь надо вычитывать каноны и последование, и вот он боится, что доставит нам неудобства. Как мы обрадовались — опять ничего решать не надо! Мы тут же вызвались читать каноны вместе.
Какое великое дело — совместная молитва! Да ещё на Афоне! Может быть, в этот раз не было того изумительного звука, как вчера в высокой молитвенной комнатке, но душа так легко откликалась на молитву! Хорошо, когда двое или трое…
После канонов и вечернего правила Алексей Иванович сказал:
— Дальше пусть сам, — и неопровержимо зевнул. Алексей Иванович постарше меня, и рюкзак у него тяжелее, и переживал он больше — намаялся человек, а готов был и до конца последование читать, но мне показалось, что неудобно будет, если я останусь читать, словно укор какой-то. Я согласился, попросив только, чтобы москвич читал вслух. Алексей Иванович вышел по своим делам, я расстелил кровать и лёг, и под мерное чтение не слышал уже, как вернулся Алексей Иванович, как москвич ещё перекладывал вещи, как, наконец, погасили свет…
День третий
Проснулся я бодрым, свежим и в то же время с чувством, что не ложился спать вовсе, так, вздремнул чуть-чуть…
Снова звёздочки-фонарики потекли к храму, снова мы вошли в храм, заполненный пустыми стасидиями, только в этот раз мне захотелось быть поближе к царским вратам, и я нарушил покой уставленных перед алтарём стасидий (в первом ряду занять место не дерзнул, а вот во второй пристроился), рядом со мной, через одно место, расположился монах — значит, можно и тут места занимать, успокоился я.
Всё складывалось хорошо.
Когда начали петь псалмы, я подумал, а почему бы мне не опереться на скамеечку в стасидии — смотрю, и монах, который рядом, тоже опёрся. Снова протяжно запели, бережно выводя каждую ноту. Это русская песня — долгий путь через степь и лес с приступами отчаянного веселья, а греческая — это лёгкое покачивание на волнах ласкового Эгейского моря.
Становилось светлее, передо мною возникли серые монахи, или это я уже мог различать их? Меня позвали, не голосом, а сам не знаю, как, но я откликнулся и пошёл за ним. Куда меня вели, зачем? Какая разница? Я чувствовал покой и никакого страха. Город какой… Белый город… Но древний и подзапущенный… И пустой… Только тени монахов впереди… Сомнение задело меня: откуда такой светлый город и вообще, что, собственно… ба! Да я в наглую сплю!
Ну, скажем, дремлю. Вот ведь, вроде чувствовал себя бодро, а укачало-таки на волнах. Это потому, что я улавливал только внешнюю сторону службы, но сам-то не молился.
Я оторвался от скамеечки и постарался вникнуть в службу. Снова стал узнавать слова, угадывать смысл песнопений и скоро догадался, что читают часы — неужели я и в самом деле выпал больше чем на пятнадцать минут?
Бодря и благоухая, пошёл монах с кадильницей, а затем из алтаря раздалось: «Благослови». Дальше всё было знакомо и захватила нарастающая волна, словно нарастающий ритм сертаки.
И вот уже выносят Чащу. И я, прожив эту Литургию и достигнув высшей её точки, хотел упасть на колени… но смог только положить руки на впереди стоящую стасидию… А те, кто стояли в стасидиях, расположенных вдоль стен, на колени встали. А монах, стоявший рядом, двинулся к причастию, и я признал в нём русского батюшку, скорее всего, это как раз один из московских, которые пришли в монастырь вечером. Ну вот, а я по нему сверял, когда можно присесть в стасидию. А батюшка, поди, на меня посматривал, так мы с ним всегда одновременно садились и вставали. Вот и наш сосед по келье причащается. Слава Богу.
Вышли из храма, когда купол и колокольня засияли небесно-розовым цветом. Было прохладно. Но розовый свет всё более светлел, отливаясь золотом, всё ближе сходил к нам, и ощутимое вхождение в новый день, как рождение в новую жизнь, было восхитительно.
Трапеза для работников и паломников проходила на этот раз отдельно от братии, в подвальном этаже архондарика. Выстроившись в небольшую очередь, подходили к кастрюлям с едой, накладывали, кто чего желал, для розлива был установлен автомат — в общем, столовая эконом-класса. Никто за трапезой не читает. Земным повеяло.
Нет, конечно, нельзя сказать, что, оставшись без видимого присутствия монахов, мы стали уж шибко вольно вести себя — за столами царило братское желание быть полезным, послужить, но какая-то расслабленность чувствовалась. Словно у нас вечер пятницы. А на самом-то деле — вторник, утро.
Поднялись в кельи. Алексей Иванович, уже не особо стесняясь, достал папиросы и ушёл, а я прилёг на кроватку и задремал, пригретый заглянувшим в окошко солнышком.