— Когда?! — Я и в самом деле возмутился: как он мог скрыть от меня и сам, втихаря!
— Возвращался утром, и отец Николай тут стоит. Думаю, он догадался, куда я ходил. Только ничего не сказал, а отвёл в костницу. Ты иди, а мне поговорить с ним надо…
Последнее меня возмутило ещё больше: он уже и «поговорить» договорился — и опять втихаря! Он, значит, будет беседовать (я покосился — отец Николай присел на лавочку, стоявшую у дверей трапезной, и гармонично вписался в благодатную картину чистого и прозрачного дня), а я, значит, — в костницу. Я тоже хочу поговорить со старцем!
— Иди, иди, — так, чтобы слышно было только мне, говорил Алексей Иванович.
— Ну, вы идёте?! — прикрикнул из разлома в стене отец Борис.
Если мы сейчас пойдём к старцу вместе, то Алексей Иванович никогда не скажет ему то, что скажет без меня. И тот не скажет ему того, что надо знать только ему.
— Идём! — крикнул я и поспешил за отцом Борисом.
Костница[133] не произвела на меня впечатления.
Может, оттого, что не удалось поговорить со старцем, а Алексею Ивановичу удалось. Какая-то чуть ли не юношеская ревность терзала меня. И потому, что я понимал, насколько глупы и мелочны юношеские обиды, а теперь вот эта глупость и мелочность всплыли во мне, было ещё досаднее.
В общем, костницу такой я и представлял. Сложенные в кучу черепа, над ними надпись: «Мы были такими, как вы, вы будете такими, как мы». Ну, и ещё достаточно свободного места, ещё на пару таких пирамид хватит. В уголке стоял аналой, висели иконы, горела лампада, стояла подставка под книги. Видно было, что здесь часто молились. Мне даже представилось, что, может, в храме братия служит только по воскресным и праздничным дням, а так молится здесь. Замусоренный умишко сразу извлёк «бедного Йорика», хотя, впрочем, почему «замусоренный»: «Где твои губы, где твои улыбки, где твои шутки»? — между прочим, весьма христианский текст. Я сфотографировал отца Бориса и Серёгу на фоне черепов и стал выбираться наверх.
В костнице удивило, пожалуй, лишь то, что черепа, сложенные в пирамиде, показались маленькими, как бы детскими, младенческими… И потом — их была целая пирамида, а живых в Ксилургу — три человека, тоже не вязалось, словно эти детские черепа были нездешние, специально явленные тут для пущей молитвы скитникам. «Это вифлеемские младенцы, — отчего-то подумалось мне, — и число примерно то же».
Мне, конечно, хотелось пойти побыстрее к сидящему на скамеечке у трапезной отцу Николаю, но я понимал, что это лукавый меня торопит, чтобы явился в самый неподходящий для Алексея Ивановича момент. И я пошёл на открытую площадку. Солнце уже поднялось высоко и старалось вовсю — день обещал быть жарким. Вот ведь какая тенденция: как в греческий монастырь идём — солнце, как в русский — так дождь.
И ещё я подумал, что Алексею Ивановичу беседа со старцем нужнее. У меня-то что: дома — слава Богу, сын не болеет, в храм ходит, вот теперь девочку ждём, жена как раз ушла в декретный… Работа… а что работа… Хотелось, чтобы работа стала служением. Но от кого это зависит? От меня. В конце концов, служить можно на любом месте, куда бы ни поставил Господь.
Мне бы исполнить. А вот — что исполнить? В чём моё задание на Земле? В том, что оно есть, я не сомневаюсь, иначе зачем бы мне и появляться на свет. Но вот в чём промышление обо мне? Ведь чтобы исполнить, надо знать. Или не обязательно?
С другой стороны — чего мудровать-то: не убивай, не прелюбодействуй, не кради, не лжесвидетельствуй, почитай отца и мать и люби ближнего своего, как самого себя[134]. Всё просто. Но всегда хочется узнать: чего ещё недостает мне?
А ведь страшно услышать конкретный ответ, потому что придётся исполнять.
И так ли уж я не убиваю, не прелюбодействую, не краду, не лжесвидетельствую, почитаю отца и мать, про ближних вообще говорить нечего…
— Красота-то какая!
Я обернулся и увидел счастливое лицо отца Бориса. И такой он был светлый и радостный, что мне стало стыдно за все насмешки над ним, захотелось прощения попросить.
— Сделать бы здесь три кущи, да? — произнёс он, не зная, что сказать.
— Да, — и не стал ничего просить.
— А придётся уходить-то…
— Придётся.
— Ничего, Пётр, Иаков и Иоанн, как ни хотелось остаться, а тоже с Фавора сошли, а свет в них остался.
Я не знал, как реагировать на такое сравнение, и промолчал.
— Когда пойдём-то?
— Да вот Алексей Иванович с отцом Николаем поговорит, да и можно идти.
Зря я, наверное, так с ближним, надо было помягче, можно было ещё потянуть время, но, видимо, ревностный червячок никуда не делся, продолжал точить и завистливо обращаться в сторону лавочки у трапезной, иначе зачем направлять туда другого? То есть, если и мешать, то пусть это буду не я. Но получилось языком — главным врагом моим.
— Вот ведь — везде успевает, — то ли восхитился, то ли возмутился отец Борис.
— Значит, именно ему надо, — попытался я защитить не столько Алексея Ивановича, сколько себя.
— Я бы тоже хотел с отцом Николаем поговорить, — вздохнул Серёга.
Солнце начинало припекать.
— Пойдём, — сказал отец Борис. — Он уже долго разговаривает.
И мы пошли: отец Борис, Серёга и, прячась за их спинами, я.
Старца мы застали одного под сенью балкончика второго этажа в самом мирном расположении духа.
— Сходили? — обратил внимание на нас отец Николай и поднялся с лавочки.
Отец Борис как духовный представитель нашей троицы, стал делиться впечатлениями, получалось у него восторженно и оттого сумбурно, но главное — искренне.
Отец Николай минут пять слушал, потом снял с головы скуфейку и протянул отцу Борису.
— Примерь.
Отец Борис снял свою, передал её Серёге и водрузил на главу скуфью отца Николая. Покрутил головой туда-сюда и констатировал:
— Как раз!
— Вот и носи.
Я думал, отца Бориса разорвёт от переполнивших чувств. Там, на площадке, он хоть про три кущи вспомнил, а тут разводил руками, хватал по-рыбьи ртом воздух, но нужных слов не находилось, наконец, спросил:
— А как же вы?
— Да мне ещё принесут.
— Благословите! — и отец Борис пал на колени.
— Ну-ну, — тот благословил и спросил: — А к чудодейственной иконе прикладывались?
— А у вас есть чудодейственная икона?! — воскликнул отец Борис, и его лицо осветил трепетный страх, видимо, представил, что ему сейчас за скуфейкой и икону пожалуют.
— Пойдёмте.
И мы пошли за отцом Николаем в храм.
Икона находилась на левом клиросе, как раз рядом с ней я стоял службы. Это была большая икона Богородицы в светлом окладе, унизанная ниточками с дарами. Конечно, мы обратили на неё внимание, когда ещё обходили храм в первый раз. Она выделялась даже не множеством ниточек с дарами, а, если так можно сказать, русскостью. Она была печальна и светла одновременно. Самое лучшее в православии никогда не вызывает одного определённого чувства. Их всегда много и они разом касаются тебя — ты