А по этажам нашей тюрьмы ходил время от времени (в сопровождении большой овчарки) рослый сумрачный мужчина с крепким, жестко вырубленным лицом — заместитель начальника тюрьмы по режиму Федор Андреевич Данилин. Порою по-хозяйски заходил он в камеры, какие-то сочились байки о его служебной свирепости, но достоверно ничего никто не знал. А заместитель по режиму — и сама по себе зловещая должность. Когда однажды надзиратель выдернул меня из камеры («на выход, без вещей») и, проведя по этажам и через двор, завел в тюремную контору (и на кабинете надпись я успел прочесть), ничего хорошего я ждать не мог.
Входя к тюремному начальству, рапортуют, говоря свою фамилию, статью и срок. Я это как бы знал, но вместо этого интеллигентно поздоровался и стал у двери, переминаясь с ноги на ногу. Мысли лихорадочно крутились, перебирая вероятные подвохи и несомненные неприятности. Данилин молча на меня смотрел и также молча показал рукой, чтоб я садился. Сев, я сразу же уставился на сигареты (зэк уже был опытный и тертый), и Данилин, слова не сказав, подвинул пачку «Явы» с зажигалкой. Сигареты с фильтром я давненько не курил. И помню, как сегодня, что подумал мельком: как бы ни сложился разговор, а я успею выкурить еще одну.
— Мне, Губерман, сказали, что ты писатель, — медленно и утвердительно проговорил Данилин.
Я засмеялся. Час назад на прогулочном дворике мой приятель по камере, знакомя меня ближе с новичком, сказал ему:
— Ты знаешь, кто у нас Мироныч? Он писатель!
— Надо же, каких людей в тюрьму сажают, — уважительно заметил новичок.
На что приятель мой, снижая пафос, чуть пренебрежительно ответил:
— Это что, я тут слыхал, в Загорске двух футболистов посадили.
Рассказал Данилину эту историю, он тоже засмеялся, и я вспомнил, что у Льва Толстого где-то сказано, что о человеке следует судить по его улыбке. Лицо Данилина прекрасно осветилось смехом, и во мне слегка опала напряженность.
— Понимаешь ли, — сказал он доверительно, — я тоже написал тут несколько рассказов, ты не согласишься их подправить?
Вот те на, подумал я, и здесь на мою голову свалился графоман. Тюремными, небось, набит он мыслями (вроде меня, только с другого края) и теперь кропает, как нас лучше перевоспитать.
Все оказалось иначе, и графоманом не был этот человек. Совсем иные впечатления побуждали его писать. Закончив что-то геологическое, он мотался много лет по стране, и все истории, переполнявшие его, относились к ездовым собакам, мужской дружбе и вражде, случайным происшествиям, которыми всегда богата жизнь кочующих людей. Что занесло его на эту пакостную должность, у меня язык не повернулся спросить.
В тот первый раз я посидел часок, усердно черкая карандашом и прикуривая сигарету о сигарету. Данилин принял все поправки, не явив ни тени авторского упрямства. Мы не говорили ни о чем постороннем. Я встал, учтиво попрощавшись. Данилин явно чувствовал неловкость, я его прекрасно понимал: мы вмиг вошли в какие-то диковинно нетабельные отношения. После второго (дня через три) сеанса такой правки мы уже беседовали о всякой всячине, хоть оба были настороженны и бдительны. А на вопрос его, как я сюда попал, ответил я, что сел по сфабрикованному делу, и ему проще, чем выслушивать меня, заведомо не веря, самому навести справки. Поскольку у него по должности наверняка есть связи с Лубянкой. Он понимающе кивнул и больше ни о чем не спрашивал. А мне спустя неделю лаконично и сочувственно сказал:
— Ты крепко влип. И будь на зоне осторожен. Тебе там на пустом месте напаяют новый срок.
— Я знаю, — ответил я. — Но там навряд ли убережешься, если им приспичит.
И ни разу больше к этой теме мы не возвращались. А рассказов у Данилина скопилось много, дергали меня из камеры уже раз пять, и часа по два я отсутствовал, и камера, естественно, не могла сдержать любопытство. Я однажды возвратился, все вдруг замолчали, и подмосковный дачный вор Витек (еще вчера он делал мне татуировку) хмуро и неприязненно спросил — так, чтобы вся камера слышала:
— Мироныч, а тебя зачем так часто дергают? Это не я один, это вся камера интересуется, ты отвечай.
Уже с неделю я такого ожидал и только чуть опешил, что как раз дружка-соседа выбрали для этой щепетильной роли. Я в ответ Витьку как можно лучезарней улыбнулся и сказал также громко, уважая общий интерес:
— А ты, мудила, сам не догадался? Я стучать на вас хожу.
Хорошо проходит, как известно, только подготовленный экспромт, и, если б я хоть на секунду свой распахнутый ответ замедлил, не было б такого эффекта и такого снятия напряжения. Вся камера смеялась как безумная (себя представив в роли стукача, и я смеялся). И ни разу больше в воздухе не повисала та зловещая атмосфера, которая возникает от глаз, отводимых в сторону, молчания или коротких слов сквозь зубы.
Мы стремительно с Данилиным сближались, что нервировало нас обоих противоестественностью ситуации. Постоянно он пытался как-нибудь меня отблагодарить: еду мне предлагал — я не хотел кормиться лучше, чем мои товарищи по нарам, так я ему сразу же и объяснил, и, видит Бог, он явно меня понял. Предлагал мне сигареты, было в тюрьме туго с табаком, и разрешенной для покупки нормы не хватало, только отказался я и тут. Но умолчал о том, что у меня порядок с куревом, и даже камере от моих щедрот достается. Ни к чему было знать заместителю начальника тюрьмы по режиму, что я соседним камерам (и вбок, и вверх, и вниз) отгадывал кроссворды. И, признаться, было невыразимо приятно, когда слышался из-за решетки осторожный голос:
— Эй, Витек, спроси-ка у Профессора (уже и кличка у меня была на этой почве), какая будет хищная рыба из пяти букв?
Я отвечал, что это акула, и от решетки к решетке катился негромкий переклик: акула, акула, акула. Этот способ связи назывался — подкричать на решку, и за каждый такой крик полагалось, между прочим, трое или четверо суток карцера (мера, принятая для того, чтоб не сговаривались между собой подельники). А мне за это на прогулочном дворике, проверив, наша ли там камера, кидали время от времени подлинное сокровище — пакет махорки. Я, разумеется, делился, угощал, но деликатность этих пригородных воров и хулиганов была поразительной: все-таки большую часть своего профессорского гонорара я выкуривал сам.
Ну, словом, ничего я у Данилина не брал и не просил ничего. А он даже однажды предложил мне у себя в кабинете устроить свидание с женой. От этого я отказался наотрез из чистой осторожности: я побоялся быть ему обязанным за столь рисковое благодеяние.
Он очень симпатичным человеком мне казался — вероятно, он и был таким, но занесла его судьба на эту должность, и в восприятии моем на нем печать лежала, отменяющая всякую возможность дружеской близости.
Как-то вызвал он меня (уже привык я и скучал без этого просвета в камерной рутине) и сказал, явно конфузясь, что один его родственник заканчивает педагогический институт — не напишу ли я для него курсовую (или дипломную?) работу. Я согласился сразу и с удовольствием. Я только книги попросил в камеру, потому что работы будет явно дней на несколько, и не торчать же мне все это время в кабинете. У Данилина книги уже были с собой — он понимал, что я не откажусь.
В камеру принес я семь или восемь толстых томов, на стол их положил (и доминошники почтительно подвинулись) и только тут сообразил, во что вляпался. Чисто российская возникла ситуация, и авторам абсурдных пьес такое в голову прийти бы не смогло. За много чего видевшим столом сидел в тюремной камере я — автор и сотрудник нелегального журнала «Евреи в СССР», я — автор всяких возмутительных стишков, широко ходивших в самиздате, и писал по заказу замначальника тюрьмы реферат на тему: «Марксизм-ленинизм и национальная политика партии на современном этапе».
Чуть остыв от первого обалдения и покурив, я деловито разложил принесенные книги вокруг чистого листа бумаги. Известная студенческая технология: сейчас из каждой книги я по очереди украду по абзацу, после совершу еще пару кругов, и реферат получится совершенно индивидуальный.
Но как только я книги стал листать, ошеломление мое явилось снова, только по другому уже поводу. Из этих толстых и солидных учебников для высших учебных заведений нельзя было украсть ни одного абзаца: каждая из книг воспроизводила остальные с такой точностью, как будто их лепили по моему