обыск. Пятилетний Милька шастает, уже весь мокрый, по воде, пуская кораблики. Я подхожу к нему, глажу по горячей голове (ощутимо чувствуя во сне его шелковые детские волосенки), что-то говорю ему, чтобы не мок зазря, а обернувшись — никого не нахожу. Молча и незаметно испарились мои следователи — я свободен. От нахлынувшего счастья я проснулся, ясно это счастье продолжая ощущать. Проснулся в душной тесной камере Волоколамской следственной тюрьмы. И тут такая меня тоска взяла, что я до сих пор ее чисто чувственно помню.

Арестовали меня в семьдесят девятом. Следствие тянулось очень долго: всеми средствами меня пытались дожать, чтоб дал я показания на моего близкого друга; он их куда более, чем я, интересовал, поскольку был редактором подпольного еврейского журнала. После суд был, короткий и заведомый, а перед отправкой в лагерь дали мне свидание с женой. Как водится — через стекло и разговор по телефону. Жена с собой и дочку привела. Уже я к тому времени был весь из себя завзятый зэк, ничем меня было не прошибить, поскольку я еще играл в отпетого зэка, этой новой ролью изо всех своих дурацких сил наслаждаясь. Ведь заметил очень точно кто-то мудрый: если уж несет тебя течение судьбы против твоей воли, то плыви по нему и получай удовольствие. Только Танька мне игру мою под корень подкосила, хотя сидела тихая, как мышь, сбоку от матери, меня разглядывая молча. А я через стекло проклятое все время на жену смотрел (и зэк был зэком), а на Таньку только покошусь, и глаза мои предательски намокают.

Выручил меня смешной кусок из нашего опасливого диалога (в торце стола свиданий сидела надзирательница с отводной трубкой и чуть что — вмешивалась, грозя свидание прервать). Жена рассказывала мне приятные вещи: что кампания идет в мою защиту в разных странах, что приняли меня в ПЕН-клуб, что все друзья за мою честь вступились (до суда еще заметки появились в подлых газетах, что я чистый уголовник и напрасно за меня американские сенаторы базар затеяли). Все это выслушав с большим удовольствием, я завзятым зэковским тоном у жены спросил:

— А что ребята передать просили?

Тут у очень доброй и любимой за душевную мягкость жены моей Таты вдруг застыли каменно губы, и сказала она мне, чуть не ощерясь:

— А просили передать тебе ребята, чтоб ты хоть в лагере язык не распускал!

И пусть расстроился тогда я — и невидимые слезы вмиг подсохли, — а на пользу это мне пошло: почти вовсе не пошучивал я в лагере над советской властью и начальством.

Что, возможно, мне и помогло, когда я по совету блатных зэков ловкую устроил авантюру (в лагерном дневнике я это описал) и выйти в ссылку ухитрился досрочно.

Жена моя немедля ко мне с сыном в Сибирь приехала (а дочь училась и до лета оставалась дома). На вокзале сын мой семилетний обнял меня так спокойно, словно мы вчера расстались, и заботливо сказал:

— А жалко, папа, что тебя в тюрьму посадили, по телевизору недавно шел отличный детектив.

И стали мы жить-поживать в дивной бревенчатой избе — мне разрешили жить с семьей, а не под охраной в специальном общежитии для нашего брата. И только приезжали милиционеры на проверку: покидать дом вечером я права не имел.

О тамошних морозах жизнь предупредила меня сразу. В первый же вечер жена затеяла в тазу большую стирку, я крутился рядом на подхвате. Крепко выжав простыню, я выскочил во двор, водрузил ее сушиться на веревке и вернулся в дом за следующей. Время моего отсутствия вычислить легко. А снова выбежав во двор, чтоб вывесить вторую, я больно (чуть не разбив лицо до крови) ударился о первую, превратившуюся в ледяную стенку. А туалеты (особенно уместно это слово здесь) в деревнях располагаются снаружи.

В общежитии за все три года ссылки я оказался лишь единожды и месяца четыре там прожил. Меня туда загнали без вины, все было просто и понятно. Близкий друг мой издал в Америке книжку моих стихов, это первая была под подлинной моей фамилией (а раньше вышли две под псевдонимом). И из Москвы последовал звонок (или бумага), чтобы меня примерно наказать. Для ссыльного какое наказание чувствительней, чем разлучить его с семьей? Вот так и сделали. А мне шепнули, чтобы я пожаловался прокурору. А точнее — чтобы не боялся жаловаться — в лагерь меня за это не вернут. (Угроза возвращения обратно в лагерь ежечасно висела в воздухе, что делало живущих в нашем общежитии рабами полными и бессловесными.) Письмо я прокурору написал, но слишком не надеялся. Была как раз весна, и огород пора было копать, и строить из навоза теплицы, чтобы в доме были огурцы, — чисто крестьянское испытывал я чувство оторванности от жизненно необходимого хозяйства.

Однако же на выходные отпускали, так что я через неделю привел домой к нам пятерых приятелей, и мы всего лишь за день засадили огород. Точней — картошку, ибо остальное мы с женой и сыном постепенно в выходные дни досеяли и досажали. Когда те пятеро сели с устатку выпивать, то я вдруг с удивлением обнаружил, что все они до одного — недавние убийцы. Кто жену пришил, кто друга, кто соседа. После Тата уверяла меня, что именно поэтому в том году необычно мелкая картошка уродилась в нашем огороде, только я в такие суеверия не верил. Однако же забавным показалось мне тогда, что приятелей себе я неосознанно подбирал по их способности к решительным поступкам.

В комнате нас жило четверо, но один, Шурка, то спал у своих друзей в другой комнате, то вовсе исчезал на ночь, у него с охранниками были какие-то свои отношения. Весьма, впрочем, простые: он носил им дармовую выпивку — самогон, который гнала его сожительница. Этот Шурка был мужик с идеями: от него впервые услыхал я, что Сибирь отделится однажды от России, потому что замечательно проживет сама по себе. Еще был как-то разговор, который крепко врезался мне в память: мне понятнее стал климат нашей тамошней жизни.

Шурка забежал после работы что-то взять, а в это время наш сосед Пашка-плотник (его так и звали все) копался в своей тумбочке, сидя на корточках. Шурка вдруг молча хлестанул его по шее рукой, Пашка упал, и Шурка еще сильно пнул его ногой.

— Чтобы ты, сука, при мне в своем говне не возился, — сказал Шурка. — Пока я здесь, сиди и не дыши.

Пашка поднялся и молча сел на кровать.

— Шура, пойдем поговорим, — сказал я.

— В сушилку? — вкрадчиво и усмешливо спросил меня Шурка. Это была комната, где мы снимали мокрые ватники и чавкающие грязью сапоги. Там часто происходили разборки, и по коридору пробегал оттуда в умывальник кто-нибудь с разбитым в кровь лицом.

Я кивнул.

— Если будешь бить, Мироныч, — ласково сказал мне Шурка, — то слишком сильно не пинай.

Тут я не выдержал и засмеялся. Этот бугай справился бы с десятерыми мне подобными. А Пашка, кстати, был ничуть его не мельче.

Мы зашли в сушилку, сели на длинную скамью и закурили.

— Ты за соседа меня спрашивать привел, — утвердительно сказал Шурка.

— Он ведь ничего тебе не сделал, — подтвердил я хмуро.

— И не сделает, — сказал Шурка. — Вот потому как раз не сделает, что я его легонечко метелю, как увижу. Чтобы руку мою помнил. Ты это понять не можешь, Мироныч, ты не нашей жизни житель, ты — залетный, не обижайся на меня.

— Вдруг пойму, — попросил я, — попробуй.

С Шуркой у нас были давние очень хорошие отношения. Мы часто чифирили вместе — это прямо означало, что случись со мной какие-нибудь неприятности, я могу ссылаться на него или просить о поддержке.

— Он животное, Мироныч, — убежденно сказал Шурка. — Он уже давно не человек. Он сгнил на зоне. Слышал ты такое понятие?

Я слышал.

— Он тебя продаст, предаст, заложит, настучит, даст показания — на все пойдет, чтоб снова не попасть на зону, понимаешь? И за любую мелочевку наебет. Согласен ты?

— Я мало его знаю, — уклончиво ответил я. На самом деле я был с этим согласен.

— И чтобы он поостерегся, если подвернется ему вдруг подлянка, — наставительно продолжил Шурка, — должен он все время помнить руку. Помнить, что с него за это спросят. Эти суки знают, кто их

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату