— Там лежали они так: справа — Александр Степанович, слева — ее мать, а в середине место оставалось, туда я мальчишек и попросила гроб зарыть. А они будто предвидели, что даже в могиле у Грина обыск будет, — вырыли яму поглубже и гроб Нины Николаевны поместили под гробом Грина. Вот потому эти скоты и не нашли. Даже после смерти, как видите, эта семья творит легенды. Такие по Крыму слухи поползли, вы себе представить не можете!
— Но это и вправду подвиг, — сказал Рубин. — Знаете, так затаскали фразу, что всегда есть в жизни место подвигам, что ее повторять неудобно. А ведь есть.
— Только чем оборачивается, — хмуро возразил молчавший до сих пор длиннолицый лысый старик, с наслаждением пивший водку и непрерывно куривший. Он улыбался всем, кто взглядывал на него, и Рубин, зная, что хозяйка дома неслучайно позвала его сегодня, ждал с нетерпением, чтобы старик заговорил.
— Вы о чем? — спросил Рубин.
— О подвиге, — ответил старик. — Я, знаете ли, как-то с Бусыгиным общался, знаменитым кузнецом-стахановцем из Горького. Вот он мне и рассказал. Бусыгин на съезде передовиков отказался произносить речь, которую на бумажке ему подсунули. Не буду, говорит, пустую трескотню разводить, у нас в городе рабочим жрать нечего, живут в тесноте и грязи, и никто слова пикнуть не смеет, а кто осмелится — исчезает. Устроители съезда так перепугались, что самого Орджоникидзе к нему привели, и Бусыгин лично это наркому выложил. Тот говорит: знаете что, товарищ Бусыгин, пойдемте-ка вместе к Иосифу Виссарионовичу, там они уже собрались все за сценой. И пошли. Сталин там сидит, Каганович, вся их шайка. Сталин трубочкой пыхнул, улыбнулся в усы — излагайте, говорит, товарищ Бусыгин, мы слушаем, нам всего нужнее правда. А Бусыгин возьми и выскажи ему про свой родной Нижний Новгород, как живет хозяин страны, победивший пролетарий, — как последняя собака при плохом хозяине.
Сталин слушает, у всей шайки лица грозные и хмурые, но молчат, сигнала ждут, чтоб растерзать. А усатый улыбнулся так лучезарно и говорит: огромное вам спасибо, товарищ Бусыгин, это вы и расскажите с трибуны. Тот и рассказал. Возвращается в свой Нижний, а там уже в тюрьму посажена вся верхушка города и завода. Разве того он хотел? Новые на их местах сидят — от страха и усердия давят еще пуще, — никаких перемен. Главное же — косятся все на кузнеца: стольких людей посадил, большинство и ни при чем были. Представляете себе, как ему жилось? Вот и совершил человек подвиг.
Все за столом молчали — словно дохнуло на них воздухом той канувшей эпохи.
— Уже мифические это какие-то люди, — сказала Марина, просто чтобы что-нибудь сказать.
— Э, от этих мифов до сих пор сюда дыхание тянется, — откликнулся старик.
Юлия Сергеевна оживилась.
— Миф о вине евреев во всем этом, — горячо сказала она, — среди интеллигенции стал широко распространяться.
— Интеллигент не может быть антисемитом, — впервые вмешался в разговор коллега Марины, человек не очень симпатичный. На лице его было ясно написано, что знаем обо всем, а понимаем еще больше. — Интеллигент — это прежде всего нравственное чувство и нравственные поиски, — надменно добавил он.
Старушка коротко взглянула на него, и что-то еле уловимое мелькнуло в ее глазах. Не хотел бы я, чтобы она так глянула когда-нибудь на меня, подумал Рубин.
— Архитекторы, врачи, музыканты, литераторы, ученые, все там были, — жестко сказала Юлия Сергеевна сослуживцу Марины, не обращаясь лично к нему, просто перечисляя профессии.
— Где «там»? — не понял Рубин.
А где именно, старушка не знала. Она слышала только от приятельницы пересказ выступлений: где-то собирались ревнители памятников старины, все разрушения двадцатых и тридцатых дружно сваливая на заговор евреев.
— Жалко, что меня туда не пригласили, — вдруг сказал лысый старик, опять куривший. (Прослушал, как его зовут, досадливо ругнул себя Рубин.) — Я бы им такую историю рассказал о еврейской сплоченности — пальчики оближешь.
— Расскажите нам, Борис Наумович, — Марина погладила длинную костлявую кисть старика. — Я ведь предупреждала вас, что попрошу рассказывать, Илье это и вправду очень нужно. Вы про лагерь?
— Что-то я ничего, кроме лагеря, вроде и не знаю, — засмеялся Борис Наумович. — Все мои истории — про него. И все мысли оттуда. Что ни услышу — ассоциация с лагерем. Или с поселением. Хотя сидел-то, в сущности, немного.
— Сколько? — буднично спросил Рубин.
— Четырнадцать в итоге, другие много больше тянули, — добродушно ответил ему старик. — Только вы меня, боюсь, напрасно станете допытывать, я круг ваших вопросов знаю от Марины, я вам как бы даже вреден буду, уж извините.
— Такое впервые слышу, — Рубин уже весь был обращен к собеседнику, даже чуть перегибался через стол. — Вреден?
— Видите ли, — старик повел глазами по столу, словно отыскивая там ответ. — Знаете, есть люди, для которых коньяк пахнет клопами. А для меня — клопы напоминают о коньяке. У меня от лагеря остались воспоминания — не скажу, что радужные, но благодарные, что ли. Это было совсем не пустое время. Человеком я стал именно там. Хотя именно там легче всего перестать им быть, извините за неловкость фразы, я не литератор.
— А кто вы по профессии, Борис Наумович? — спросила Марина. — Я ведь уже сколько лет вас люблю, а так и не знаю, кто вы были до пенсии.
Старик засмеялся так хрипло и громко, что Рубин ощутил радость охотника, вышедшего на долгожданный след.
— Я, Мариночка, всю жизнь вождей рисовал, так что художником меня назвать нельзя. И афиши для кино. А в лагере — там я чего только не писал! Картину «Последний день Помпеи» знаете, конечно?
Рубин, к которому был обращен вопрос, кивнул.
— Моя работа! — гордо заявил старик.
— Извините, Борис Наумович, я в живописи не силен, только автор «Помпеи» — Брюллов вроде бы, — сказал Рубин.
— Да! — воскликнул старик. — Да! В музее которая висит — Брюллов, а в лагерной столовой на Воркуте — я!
За столом все дружно рассмеялись.
— И моя в полтора раза больше, — горделиво добавил Борис Наумович. — Потому что я под нее четыре месяца себе выторговал. Пока осматривался в лагере.
— Вы все годы на Воркуте провели? — спросил Рубин, колеблясь, не спугнет ли рассказчика, если достанет записную книжку.
— Нет, я прилично покочевал, — у старика исчезли в глазах насмешливые искры. — Я даже в Марфине был, в шарашке под Москвой. Там тоже много всякого рисовал.
— А для чего в шарашке художник? — спросил Маринин сослуживец. — Там ведь делом занимались?
«Откуда она его взяла? — подумал Рубин. — Ведь насквозь же виден человек. Или уже привыкла и не слышит?»
— О, там я очень большие работы делал, — старик снова оживился. — Заказы у меня были крупные. Например, приносят холсты — уже натянутые на подрамник. А с ними список: Левитана — три копии, Поленова — три, Куинджи — четыре. И — названия картин. С репродукций я их писал. Исполнение требовалось мастерское. Меня оттого и дернули из лагеря, что я к тому времени себя как отличный копиист зарекомендовал.
— Не подделок от вас требовали? Холсты не старые были? — быстро спросил Рубин.
— Нет! — ответил старик. — Откровенные копии. Только хорошего качества. Я сам спрашивал, для чего, а мне говорят: делай и не лезь не в свое дело. Я объясняю: давайте я и рамы тогда сделаю, у меня же больше вкуса. Мне холсты штатский привозил, но сдается, что он чин имел. А образование техническое, это он как-то сам сказал. Потом уже, когда привык. Чай приносил, сахар, даже как-то письмо для жены взял, только очень боялся. А про картины объяснил: это мы дарим иностранным гостям столицы. В посольствах