теперь будет у них старик Селезень с потрохами вместе.
— А Сергей уже рапорт написал, — полуутвердительно-полувопросительно сказал Сахнин.
— Конечно, — подтвердил генерал. — Он был счастлив и клялся в преданности нашей семье. Даже на кастрацию согласился бы, сукин сын, только нам его жертвы не нужны. А просить о таком деле не тебя, а кого-нибудь из молодых — совесть старого чекиста мне не позволяет: на каких примерах будет наша смена расти? Это же не приведи Господь, что из них тогда получится. А ты — мой старый друг, Борис. Ты знаешь, что я зла тебе не делал, а добро — всегда готов. Неужели ты мне не поможешь?
Сахнину вполне ясно уже было, что попал он в ловушку. Просить о таком скользком одолжении молодняк из оперативной группы захвата — значило рисковать головой. Молодец, старый убийца. Настоящий убийца, это ведь известно всем давно. Все продумал. И отвертеться нельзя. Кроме того, Селезень — железный мужик, он по-крестьянски упорно доведет дело до конца. Кто-то все равно исполнит его план, и безразлично, другой будет или Сахнин. Колебаний этот убийца тоже не простит. Страшнее, чем отказ, колебания при такой просьбе.
— Знаете, Николай Антонович, — глухо и медленно сказал полковник Сахнин, глядя в упор и с лицом непроницаемо серьезным, — я дослушал вас, и мне стало стыдно. То ли за себя, то ли за вас — не разберу.
— Что же так? — служебно-сухо поинтересовался генерал Селезень и напрягся, ожидая любого поворота.
— Столько лет мы с вами рядом и вместе, и вы столько слов напрасно тратите, во мне сомневаясь. Неужели я доверия вашего не заслужил? Тогда мне за себя стыдно. А если вы после стольких лет меня не раскусили по-настоящему, то мне стыдно за вас. Неужели вы могли подумать, что я откажу вам или завиляю?
Властное и жесткое лицо генерала Селезня медленно распустилось в такую отеческую растроганность — даже веки покраснели и набрякли, — так по-киношному плавно все это происходило, что Сахнин успел тоскливо подумать: значит, на пенсию теперь он выгонит меня наверняка. Выгонит не сам, будет в отпуске в это время или в инспекционной поездке, а в кадрах просто издадут приказ. Вернувшись, генерал будет громко возмущаться близорукостью и формализмом, непременно пойдет по начальству, а после вызовет, разведет руками и обнимет. Ну что ж, и поделом тебе, полковник. При отказе вышло бы, наверно, то же самое, только раньше на полгода.
— Боря! — сказал Селезень и, нагнувшись вперед, чуть обнял Сахнина. — Я в тебе, поверь мне, не сомневался. Но эта замашка старого разведчика, она ведь в кровь уже нам въелась, Боря. Ты не обижайся на меня.
— Давайте лучше детали уточним, — суховато и по-деловому сказал Сахнин. — Как меня подключат к группе?
— Я позвоню дежурному и попрошу тебя включить с целью ознакомления с квартирой. Меня подробнее никто не спросит, — старческой размягченности как не бывало, и уже совершенно сухими были глаза генерала Селезня. Шла будничная разработка операции. — Тебе я пишу служебную записку, а хочешь — объясню задание устно…
— Записку на всякий случай, — сказал полковник Сахнин, четкий и предусмотрительный работник.
— Очень хорошо. Сейчас же. Устно объясняю вам, полковник, что, по моим данным, в квартиру журналиста Рубина может переместиться явка по передаче клеветнической информации о наших специзоляторах в Казани, Днепропетровске и других городах. Прежняя явка — квартира врача, с которым наши сотрудники давно работали, — перестала функционировать. Наверняка. Вот, собственно, и всё. Просто и элегантно. Есть огрехи?
Теперь на полковника Сахнина смотрело лицо умудренного опытом, заботливого и вдумчивого руководителя. Сахнин молчал. Вроде бы чисто.
— Есть еще порох в старых перечницах, — сказал генерал Селезень. — Мы еще послужим родине с пользой.
— Когда намечается? — спросил полковник Сахнин, вставая.
— Сегодня вечером, — ответил Селезень. — Залог успеха чекистов — оперативность.
Знал, что я соглашусь. Куда бы я делся? Интересно, это тот Рубин или не тот?
Генерал Селезень открыл ящик стола и вынул спичечный коробок.
— Вот. Пересыпешь во что-нибудь, если найдешь нужным. А что это такое, я даже не знаю, признаться. Опиум или анаша.
— Что это, покажет следственная экспертиза, — невозмутимо ответил шутник Сахнин.
Генерал задохнулся от смеха, вытер рот платком и проникновенным голосом сказал:
— А за сопляка этого, за журналиста, ты душу не терзай, Борис Матвеевич. Сколько они там за это получают? Ну год, ну два. А за литературу найденную — так один срок поглощает другой. Это ему на пользу пойдет. С настоящей жизнью познакомится, лучше писать станет. Вон Достоевский — в каких вольготных условиях сидел, и то великий писатель получился. А в наших лагерях и года хватит, чтобы ту же чашу хлебнуть. Так что он нас благодарить еще должен за такую творческую командировку. Глядишь, и роман тиснет.
— А мы его тогда — за клевету, — сказал Сахнин, и снова Селезень скис от удачной шутки. — Разрешите идти? — спросил полковник Сахнин.
— За вами заедут, — кивнул генерал Селезень.
День выдался на редкость удачный, и Рубин сидел в кресле сбоку своего стола, лениво перелистывая тетрадь. Он поговорил сегодня утром со старушкой, хорошо помнившей лагерь в Ухте, и сказанное ею так резко отличалось от услышанного раньше, что он сейчас тихо торжествовал, размышляя, как бы это поточней написать. Маленькая сухая старушка с крохотным личиком в густой сетке тонких морщин быстро нащебетала ему, как она была счастлива все годы заключения, почти пять лет. Да, да, да, именно счастлива.
Была она когда-то (в начале тридцатых) балериной в Большом театре. Во втором составе, не ведущая солистка отнюдь, но уже замеченная знатоками балета. И уже однажды танцевала большую роль — по замене: заболела главная исполнительница.
— Честно вам сказать, не болела она, Илья Аронович, просто танцевать не могла. Знаете, там у нас был специальный человек, вел так называемый красный календарь — кто из женщин когда не может танцевать, — чтобы подменять нас на эти три дня. Ну, вы меня понимаете. Вот мне поэтому однажды и повезло с заменой. А так-то примы очень ревниво к своим ролям относятся, никогда бы я на сольный танец не попала. Так эти дни мне помогли!
— Этих дней не смолкнет слава, — заметил Рубин, вспомнив чью-то шутку.
Старушка застенчиво расцвела и благодарно засмеялась.
— Обожаю людей с юмором, — сказала она. — Какой был у Названова юмор, если бы вы слышали!
— О ком это вы, Эльвира Эрастовна? — не понял Рубин. Старушка сбивчиво и горячо принялась объяснять.
— Я же потому и счастлива была все лагерные годы, Илья Аронович, я просто не успела объяснить. Я любила Мишу Названова, великого артиста, а он любил меня, и мы оба были счастливы. Или вам по порядку рассказать?
По порядку все равно не получилось, но суть и главное Рубин уловил. То ли план на аресты спустили в Большой театр, то ли постарался выслужиться кто-то ретивый из труппы, но молоденькую танцовщицу Эльвиру взяли однажды прямо с репетиции.
Полуобморочную от ужаса девушку следователь стал расспрашивать, как завербовали ее троцкисты для подрыва, клеветы и саботажа. Первые дни она не понимала даже, о чем идет речь, и только плакала. Но за это время и планы следователя изменились: он стал требовать от нее признания в шпионских связях за границей (театр был недавно на гастролях). Тут какой-то в словах старушки заклубился туман, из которого неясно проступала то ли внезапная страсть следователя к юной ошеломленной красотке, то ли просто жалость к растерянной и обреченной девчонке. За час разговора старушка упомянула оба варианта.