профессор астрономии Московского университета.

«В 1844 г., – рассказывает А. Герцен, – встретился я с Перевощиковым у Щепкина и сидел возле него за обедом. Под конец он не выдержал и сказал: – Жаль-с, очень жаль-с, что обстоятельства-с помешали-с вам заниматься делом-с, – у вас прекрасные были-с способности-с. – Да ведь не всем же, – говорил я ему, – за вами на небо лезть. Мы здесь займемся, на земле, кой-чем. – Помилуйте-с, как же это-с можно-с! Какое-с занятие-с – Гегелева-с философия-с! Ваши статьи-с читал-с: понимать-с нелья-с, птичий язык-с. Какое-с это дело-с! Нет-с!»

Почтенный профессор, вне всякого сомнения, смешон. Но смешны, согласимся, и те, кто ясной, общеупотребительной и общепонятной речи без сколько-нибудь веских оснований предпочитает заковыристый жаргон авгуров, гадающих по птичьим внутренностям. «Я, – заканчивает А. Герцен свой рассказ о Д. Перевощикове, – долго смеялся над этим приговором, т. е. долго не понимал, что язык-то у нас тогда, действительно, был скверный и если птичий, то, наверное, птицы, состоящей при Минерве».

Автор «Былого и дум», как мы знаем, довольно быстро излечился от пагубной привычки писать темно и вяло, на языке, демонстративно закрытом от непосвященных. Рано или поздно, как мы тоже знаем, излечиваются от этой привычки и вообще едва ли не все сильные гуманитарии, отчего зрелые Юрий Лотман и Сергей Аверинцев, Михаил Гаспаров и Владимир Топоров без перевода вполне понятны всякому неленивому выпускнику средней школы. Видимо, и в самом деле «в родстве со всем, что есть, уверясь и знаясь с будущим в быту, нельзя не впасть в конце, как в ересь, в неслыханную простоту» (Борис Пастернак).

Зато молодость – и мыслителя, и той или иной гуманитарной дисциплины – почти непременно говорит о себе на птичьем языке, где намерение вербализовать новые понятия и выразить новые смыслы сплетается с особого рода интеллектуальным щегольством, со стремлением выделиться из общего ряда и чисто речевыми средствами полемически противопоставить себя и свое миропонимание мыслительной и словоупотребительной норме.

На этом же языке обычно говорит и интеллектуальная мода. Например, мода «ботать по дерриде», в конце 1980-х годов пришедшая к нам с западным постструктурализмом и, как многие утверждают, к нашим дням уже исчерпавшая свой эвристический ресурс. Во всяком случае, Игорь Шайтанов небезосновательно сопоставляет ее с семантической заумью, а Владимир Новиков, не страшась полемических преувеличений, утверждает: «Подобно тому, как ни одна терминологическая новинка структурно-семиотической школы не дожила до 2001 года, не стала необходимым элементом мирового эстетического языка, так и постструктуралистская двусмысленная лексика неизбежно останется явлением века минувшего».

И действительно похоже, что пристрастие к птичьему жаргону стало теперь достоянием провинциальных диссертантов и ряда – как правило, молодых или вовремя не повзрослевших – авторов, печатающихся в журналах «Новое литературное обозрение» и «Критическая масса». В их наблюдениях и соображениях зачастую немало дельного, тут спору нет, но, право же, как только прочтешь, например, у Ольги Меерсон, что герой Псоя Короленко «апофатически преодолевает категоризацию услышанного им голоса как письменную или устную», так тут же и улыбнешься: друг, мол, Аркадий, не говори красиво, ведь ты довольно умен для этого. И на ум приходит предположение, во-первых, что склонность к птичьему языку есть, судя по всему, не только детская болезнь отечественных интеллектуалов, но и своего рода аналог аутизма, поразившего современную поэзию. А во-вторых, что мода, пережившая свой век, видимо, и в самом деле не способна вызывать ничего, кроме конфузного эффекта.

Что, надо отметить, отлично чувствуют российские постмодернисты, и, скажем, «Словарь терминов Московской концептуальной школы» (М., 2001), зафиксировавший такие экзотические термины, как «аббревиатурное зрение», «букварность», «детримфация», «колобковость» или «обсосиум», прочитывается сегодня как остроумная пародия на птичий язык истолкователей этого самого концептуализма.

См. АУТИЗМ И КОММУНИКАТИВНОСТЬ; ЗАУМЬ; КОНФУЗНЫЙ ЭФФЕКТ В ЛИТЕРАТУРЕ; КОНЦЕПТУАЛИЗМ; КРИТИКА ФИЛОЛОГИЧЕСКАЯ; НОРМА ЛИТЕРАТУРНАЯ

ПУБЛИЦИСТИКА, ПУБЛИЦИСТИЧНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ

от лат. publicus – общественный.

Публицистика – из тех явлений, что вечно находятся в поиске собственной идентичности. То ли это, – как было написано в довоенной «Литературной энциклопедии», – «область литературы, имеющая своим предметом актуальные общественно-политические вопросы, разрешающая их с точки зрения определенного класса в целях непосредственного воздействия на общество и поэтому содержащая в себе ярко выраженные оценки, призыв и т. д.». То ли, – как полагает Юрий Бореев, – не более чем «сфера журналистики, соприкасающаяся с литературой и в высших своих проявлениях перерастающая в нее». То ли, – припомним примиряющее (и вдохновляющее тех, кто называет себя публицистами) мнение Игоря Дедкова, – это «род литературы и журналистики» одновременно, восходящий «к библейским пророкам, жанру менипповой сатиры или к писателям и творцам общественной мысли эпохи Возрождения и Реформации», а в России – «к “Слову о Законе и Благодати” Иллариона (XI в.) и обличительным проповедям Максима Грека (XVI в.)».

Нет согласия и в том, что касается публицистичности. Понимая под нею прямую речь, недвусмысленное и, как правило, тенденциозное высказывание писателя об актуальных для него (предполагается, что и для читателей) проблемах общественной, политической, культурной и частной жизни, публицистичность трактуют и как особую форму художественности (и тогда говорят о «поэзии мысли», например), и, совсем наоборот, как антитезу этой самой художественности, как то, следовательно, чего должно стыдиться вменяемому писателю. В первом случае, понятно, в ход идут эпитеты типа «яркая», «глубокая», «острая», «темпераментная», «боевая», «открытая», «страстная», «пламенная», зато и во втором случае ряд не короче: «поверхностная», «нарочитая», «лобовая», «лозунговая», «прямолинейная», «плоская», «трафаретная», «пошлая», «вульгарная», «убогая», «примитивная», «чрезмерная», «излишняя».

Разумеется, выбор того или иного ряда эпитетов зависит от достоинств оцениваемого текста. Или, по крайней мере, от его маркированности. Назвать публицистичность Александра Герцена лобовой, Федора Достоевского прямолинейной, а Михаила Салтыкова-Щедрина убогой – язык повернется разве лишь у самых отчаянных идеологов «искусства для искусства». Но то классика… А вот применительно к нынешней литературной бытности согласие просто не предусмотрено, поэтому одно и то же произведение, в соответствии с личной позицией оценщика, может быть названо как пламенным, так и вульгарным.

Впрочем, похоже, что, резко расходясь в оценках конкретных произведений, даже и самые завзятые спорщики готовы признать: бывают эпохи (или, выразимся аккуратнее, ситуации), предрасполагающие к публицистике, выдвигающие публицистичность на самую видную (и завидную) позицию в литературной повестке дня. И бывают, напротив, времена, когда большинству писателей (и читателей) работа в публицистическом регистре кажется либо неуместной, либо архаичной, а само «слово “публицист” приобретает какой-то трудно уловимый насмешливо-негативный оттенок» (Иосиф Дзялошинский), свидетельствующий о том, что этот автор как-то рискованно (для своей репутации) подзадержался в предыдущей эпохе.

Например, очевидно, что литература периода перестройки и гласности – гиперпублицистична по своей природе. Взгляните на сошедшиеся в одной литературной ситуации «Плаху» Чингиза Айтматова, «Пожар» Валентина Распутина, «Печальный детектив» Виктора Астафьева, «Все впереди» Василия Белова, «Белые одежды» Владимира Дудинцева, «Зубр» Даниила Гранина, «Пирамиду» Юрия Аракчеева или поэмы Тимура Кибирова, прибавьте к ним тогда же вырвавшиеся из архивов или из-за границы произведения Александра Солженицына, Андрея Синявского, Владимира Максимова, «Дети Арбата» Анатолия Рыбакова, романы «Жизнь и судьба» и «Все течет» Василия Гроссмана, и вам действительно покажется, что, – говоря словами Ивана Панкеева, – «русская литература вообще немыслима без публицистичности – как высшей формы проявления общественной позиции писателя».

И совсем другую картину дают 1990-е годы, особенно вторая их половина, когда, – по оценке Бориса Дубина, – «сколько-нибудь внятные идейные различия между партиями, ангажированными интеллектуальными группировками оказались устранены или стерты». Литературе – совсем как в приснопамятном Серебряном веке – представилась счастливая возможность уйти в красивые уюты собственно эстетических противоборств (чаще даже – единоборств), и наклонность к прямой речи стала

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату