разглагольствует:
– Сударыни, господа! Если программа PAF вам не нравится, можете проваливать отсюда! А пока я ставлю любому и каждому по бутылке вина – обмыть мое будущее избрание48 в законную Ассамблею.
– Законодательную! – поправляет Морбле.
– А тебя кто спрашивает? – обрушивается на него Берю. – Не хватало еще, чтобы какая-то старая жандармская унтер-офицерская развалина давала мне уроки французского языка! Нет, вы видели такое!
Морбле аж сатанеет от ярости. Он заявляет, что для него унизительно быть заместителем ничтожного полицейского в гражданском костюме и что он подает в отставку. Для Пино это заявление – целительный бальзам, поскольку он сам метит на этот пост. Мы на пороге драки, и я вижу, что самое время вмешаться.
– Берю, – обрываю я его. – Вместо того чтобы разыгрывать здесь из себя клоуна, ты бы лучше занялся своей работой полицейского. Я тебе поручил ответственное дело, а ты его забросил, чтобы погрязнуть в перипетиях смехотворной избирательной кампании, которая покрывает нас позором!
Толстяк отвечает мне, что, пока меня будет покрывать позор, мне не придется раскошеливаться на химчистку. Рассуждение его мне представляется логичным.
Затем он высокомерно отметает мою критику.
– Моя работа? Так я ее выполнил, несмотря на мою избирательную кампанию. Твоего продавца нафталином, Беколомба, я проследил с момента выхода из лавки. Мы за ним следили даже все втроем, я говорю правду, эй вы?
Пино и Морбле подтверждают сказанное.
– Впрочем, – продолжает Берю, – это скучный человек. Он проводит свою жизнь в церкви. Он туда отправился сразу после работы.
Его пьяный взгляд слегка светлеет.
– О, постой-ка, я тебе об этом расскажу поподробнее. В церкви находился один из наших парней из комиссариата, он был с этой, как ее, вдовой. Они вели серьезный разговор. Беколомб, должно быть, страшно ревнивый, потому что сразу после разговора он принялся следить за инспектором аж до самого комиссариата. А потом...
Я его больше не слушаю. Черт побери, все ясно! Теперь я понимаю, почему мне позвонила мамаша Монфеаль. Она предупредила Беколомба о том, как развиваются события с так называемым шантажистом, и он проследил за всей операцией. Тогда-то он и сообразил, что кретин Мартине отправился в комиссариат докладывать о проделанной работе. Он понял, что это ловушка, и поставил об этом в известность свою подружку в трауре.
Вот тогда-то мадам Монфеаль мне и позвонила, что должно было, по ее мнению, обелить ее в моих глазах. Я расцеловываю Толстяка.
– Господин президент, – говорю я, – ваши действия принесли свои плоды.
– Незрелые! – язвительно бросает Морбле.
Но его сарказм пролетает слишком высоко, чтобы бросить тень на безмятежность Берюрье.
– Дорогие друзья, – говорю я, – следуйте за мной. Мы сейчас будем допрашивать гражданина Беколомба. Чем нас будет больше, тем нам будет веселее.
Морбле заостряет свои усы, пропуская их между большим и указательным пальцами.
– Вы мне позволите его обработать! – умоляюще просит он. – Хоть самую малость, чтоб вы увидели, как я действую.
Глава XIX
Мы уже сидим в машине, и я включаю мотор, как вдруг черный «пежо-403» тормозит перед нашим носом, поднимая кучу пыли. К нам устремляется инспектор Гландю с улыбкой от одного уха до другого.
– Господин комиссар! Есть! Есть!
– Что есть? – говорю я. – Ваша жена родила пятерню?
– Да я еще не женат, – уже спокойнее отвечает он.
– А я уже решил, что так оно и есть, ибо, насколько мне известно, только отец свежеиспеченной пятерни может быть таким возбужденным.
Совсем успокоившись, как после душа, он бормочет:
– Я только хотел вам сказать, что мы отыскали Матье Матиаса.
Теперь наступает моя очередь исполнить танец Святого Витта.
– Что?..
– Он здесь, в машине. Мы его схватили в бистро «Куйяссон-ле-геррье», в сорока километрах отсюда. При нем нашли два миллиона наличными.
Я подхожу к «пежо-403». Плохо выбритый тип с глазами, похожими на порченый виноград, жует старый окурок. На запястьях у него наручники, и он сидит между двумя полицейскими.
– Привет, Матиас, – любезно говорю я, усаживаясь на переднее сиденье. – Ну что, отпуск закончился?
Он вперяет в меня мрачные, налитые кровью глаза.
– – Похоже, ты выиграл в лотерею?
Молчание.
– Тебе везет в твоем несчастье, – замечаю я, – уже шесть месяцев, как с тебя за сроком давности снято обвинение в убийстве жены. Так что, тебе придется теперь отвечать только за убийство графа.
Он начинает говорить, точнее, лаять:
– Это не я!
– Ты надеешься заставить нас этому поверить, парень? Значит, ты совсем болван.
– Он сам застрелился!
– Не может быть!
Необыкновенно приятно констатировать, как я верно все угадал. Что скажете на это, дорогуши? Согласитесь, что в проницательности, равно как и в любви, ваш Сан-Антонио мало кому уступит.
– Он покончил с собой, – произносит Матье своим угасшим и шипящим, словно жарящаяся в масле картошка, голосом.
– Это ново! – вру я. – Ну-ка, расскажи, чтобы убедить нас, какой ты мастер сочинять нелепые сказки.
– Это правда, – упорствует пьяница.
Забавно, ребята! Наверно, где-то во мне находится периферийная железа, которая пропускает воду, поскольку я растроган бедой этого типа почти так же, как был растроган бедой поваренка Жано.
Еще один одинокий тип!
Мир – это чудовищный муравейник одиноких людей. Я вам говорю, повторяю и буду повторять: с того момента, как вам обрезают пуповину, все кончено. Отныне и навсегда вы одиноки! Навечно! Единственный период, который чего-нибудь стоит, это девять месяцев настоящих каникул, проведенных в материнском лоне. Но, не хнычьте, клянусь вам, что я – реалист, всего лишь реалист. Вся последующая жизнь – это лишь насмешка, иллюзия, коллективная игра, гораздо менее привлекательная, чем танец на ковре.
– Как это произошло? – спрашиваю я.
В моем голосе слышатся нотки, которые волнуют не только Матиаса, но и парней, которые его сопровождают.
– Я работал в саду. Послышались револьверные выстрелы. Я пошел взглянуть. Он лежал на полу... Он дергался. Я удивился.
Еще бы! Есть чему удивиться!
– Ну а потом, парень?
– Я подумал, что тут же придут остальные...
– Слуги?
– Да. Но они не появлялись...
– И тогда ты взял два миллиона, находившихся в открытом ящике стола, и спрятал их в своей коробке