случайно упоминать имя мсье Фиата, зажиточного торговца, у которого была единственная дочь, – только тогда я поняла истинную причину этих визитов.
– Какая она, эта дочь? – спрашивала я.
– Очень хороша собой, – отвечала матушка, в устах которой это означало очень многое, – и, похоже, сильно увлечена Робером, так же как и он ею. По крайней мере, говорят они между собой без умолку. Я слышала, что он просил разрешения нанести им визит, когда будет в следующий раз в Париже, что означает на будущей неделе.
Это было настоящее сватовство. Я чувствовала, что ревную, – ведь до сих пор я была единственной поверенной Робера.
– Она ему скоро надоест, – отважилась заметить я.
– Вполне возможно. – Матушка пожала плечами. – Она – полная противоположность Роберу, если не считать веселого характера. Черненькая, миниатюрная, большие карие глаза и локоны до плеч. На твоего отца она произвела большое впечатление.
– Робер никогда не женится на дочери торговца, – продолжала я. – Даже если это самая хорошенькая девушка в Париже. Этим он уронит себя в глазах своих изысканных друзей.
Матушка улыбнулась.
– А что, если она принесет ему в приданое десять тысяч ливров? – спросила она. – Мы даем ему столько же, твой отец передает ему аренду Брюлоннери.
На сей раз мне нечего было ответить. Я отправилась к себе в комнату в самом дурном расположении духа. Однако такие обещания да плюс к тому хорошенькая двадцатилетняя Катрин-Адель оказались столь соблазнительными, что мой брат Робер устоять перед ними не мог.
Контракт был подписан родителями жениха и невесты, и двадцать первого июля тысяча семьсот семьдесят седьмого года в церкви Сент-Совер в Париже состоялось бракосочетание Робера-Матюрена Бюссона с Катрин-Аделью Фиат.
Глава четвертая
Первый удар обрушился на нас три месяца спустя после свадьбы. Дядюшка Демере приехал в Шен-Бидо сообщить моему отцу, что Робер сдал Брюлоннери в аренду некоему мастеру-стеклодуву по имени Комон, а сам арендовал Ружемон – великолепный «дом»-стеклозавод – и прилегающий к нему шато, принадлежавший маркизу де ла Туш и расположенный в приходе Сен-Жан-Фруамонтель.
Отца это известие настолько ошеломило, что он отказывался ему верить.
– Но это правда, – настаивал дядя. – Я сам видел документы, подписанные и скрепленные печатью. Маркиза, так же как и всех этих господ-аристократов, которым принадлежат земля и расположенные на ней предприятия, нисколько не интересует, в каком состоянии эти предприятия находятся; им важно только одно: сдать их в аренду и получить денежки. Ты ведь знаешь этот «дом», они уже много лет работают в убыток.
– Это дело необходимо прекратить, – сказал отец. – Робер разорится. Он потеряет все, что у него есть, и к тому же погубит свою репутацию.
Мы отправились на следующий же день – отец, мать, дядюшка Демере и я. Я твердо решила поехать вместе с ними, а моим родителям, слишком встревоженным тем, что случилось, даже в голову не пришло, что мое присутствие там вовсе не обязательно. Мы задержались на час-другой в Брюлоннери, чтобы отец мог поговорить с арендатором, мсье Комоном, и посмотреть подписанные документы, а потом поехали через лес в Ружемон, который был расположен в долине по ту сторону дороги, ведущей из Шатолена в Вандом.
– Он сошел с ума, – повторял отец, – просто сошел с ума.
– Это наша вина, – сказала матушка. – Он не может забыть Ла-Пьер. Воображает, что в двадцать семь лет может сделать то, чего ты добился после многих лет тяжких трудов. Мы виноваты. Это я его избаловала.
Ружемон – поистине грандиозное место. Сама стекольная мануфактура состояла из четырех отдельных зданий, стоявших лицом к обширному двору. Здание с правой стороны предназначалось для жилья мастеров-стеклодувов, возле него была расположена огромная стекловарная печь с двумя трубами, за ней следовали склады и кладовые, мастерские гравировщиков, а напротив них – жилища для рабочих. Массивные железные ворота соединяли двор с английским парком, служащим фоном для великолепного шато. Отец надеялся застать сына врасплох, но, как это обычно случается в нашем тесном мирке стеклоделов, кто-то уже успел сообщить новость о нашем предполагаемом визите, и не успели мы въехать во двор, как нам навстречу вышел Робер, веселый, улыбающийся и самоуверенный, как обычно.
– Добро пожаловать в Ружемон, – приветствовал он нас. – При всем желании вы не могли бы выбрать лучший момент для визита. Только сегодня утром мы заложили новую плавку, обе печи у нас в действии. Видите, обе трубы дымят? Все рабочие до одного заняты. Можете пойти и убедиться.
Робер был одет не в рабочую блузу – обычный костюм моего отца во время смены, – на нем был синий бархатный камзол экстравагантного фасона, который больше подошел бы для молодого дворянина, разгуливающего по террасам Версаля, чем для мастера-стеклодела, который собирается войти в свою мастерскую. Мне-то показалось, что он выглядит в нем ослепительно, однако, взглянув на отца, я смутилась: хмурое выражение его лица не предвещало ничего хорошего.
– Кэти примет маму и Софи в шато, – продолжал Робер. – Мы держим там для себя несколько комнат.
Он хлопнул в ладоши и крикнул на манер восточного владыки, призывающего своего черного раба, и откуда ни возьмись появился слуга, который низко поклонился и распахнул чугунные ворота, ведущие в шато.
Стоило посмотреть на лицо моей матери, когда мы следом за слугой вошли в дом и, пройдя через переднюю, оказались в огромном зале, где вдоль стен стояли стулья с высокими спинками и висели зеркала, в которых мы увидели свое отражение. Там нас ожидала молодая жена Робера, урожденная мадемуазель Фиат, дочь коммерсанта, – она, должно быть, увидела нас из окна, – одетая в розовое платье из тончайшего муслина, украшенное белыми и розовыми бантами, очаровательная и изящная, напоминающая сахарные фигурки, украшавшие ее свадебный торт.