столом, стоявшим в глубине. Любовь и признательность лились из десятков молодых и горячих сердец к профессорам и доцентам, вложившим в свой труд столько души, передавшим им весь свой опыт и мастерство. Учителя тоже аплодировали ученикам.
Иней. Восход солнца.
Сияющий, обаятельный Сергей Герасимов своим можайским, чисто русским говорком открыл вечер, поздравил всех с юбилеем и под молодой гром оваций предоставил первое слово Игорю Грабарю.
Из-за стола поднялся маленький, бесконечно знакомый, близкий, любимый профессор, столько сил отдавший воспитанию молодежи.
Грабарь стоял, ошеломленный грохотом аплодисментов.
Он неторопливо снял очки, достал белоснежный платок и долго-долго тщательно протирал стекла. Наконец, как-то особенно, по-своему наклонил набок голову, как бы прислушиваясь к чему-то, ему единственно слышимому, вдруг поднял коротенькую руку, губы его пошевелились…
Шум перекрыл слабый звук голоса.
Сергей Васильевич Герасимов поднялся и развел руками.
Стало тихо.
— Дорогие друзья! — начал свою речь Грабарь. — Простите, но мне восемьдесят лет, и я не Шаляпин, поэтому не взыщите…
Должен признаться, что я бесконечно тронут вашим вниманием. Но сегодня не мой юбилей, а наш общий, и поэтому отношу ваш восторг ко всем нам.
И он поклонился своим коллегам.
— Хочу признаться, что, придя на эту довольно позднюю по времени встречу, я нарушил самое свое заветное правило или обычай, как вам угодно, ложиться рано спать и вставать с петухами.
Но ради такого события я готов впервые в жизни переступить этот свой закон.
Друзья мои!
Я прожил долгую, очень долгую жизнь.
Поверьте, самое прекрасное в жизни — молодость.
Надо ее ценить.
Надо работать, работать, работать, набираться новых сил, достигать новых высот.
Мне пошел девятый десяток. Я немало пережил и перечувствовал и изрядно потрудился, приобретя некоторое моральное право давать советы. Я пережил дни восторга и горечи, удач и невзгод, подъема и падений, переживал не раз минуты разочарования в своих силах, бывал близок к отчаянию.
В. Цыплаков. Утро.
Но, памятуя золотые слова Чайковского, до полного отчаяния не доходил, пересиливая волевой встряской упадочное настроение.
Советую и вам, молодые, сильные, смелые, пришедшие и идущие нам на смену, в черные дни сомнений не предаваться отчаянию, а лишь втрое интенсивнее работать, чтобы снова вернуть веру в себя.
Помните, что человек при настойчивости и трудовой дисциплине может достигнуть невероятных, почти фантастических результатов, о которых он никогда и мечтать не дерзал.
В зале стояла тишина.
Только глаза, глаза молодых художников, сияющие и острые, пытались запечатлеть, запомнить эту встречу.
— Я упомянул здесь, — заговорил Грабарь, — имя великого Чайковского. Я не раз рассказывал о своей встрече с ним. Я позволю себе повторить этот исторический для меня разговор.
Представьте Петербург лет эдак шестьдесят назад и вашего покорного слугу — студента-юриста, юного и восторженного…
Как-то вечером мне довелось провожать домой Чайковского.
Сначала мы шли молча, но вскоре Петр Ильич заговорил, расспрашивал меня, почему я, задумав сделаться художником, пошел в университет. Я объяснил, как умел, прибавив, что я мог бы ему задать тот же вопрос, — ведь он до консерватории окончил Училище правоведения и по образованию тоже юрист.
Он только улыбнулся, но промолчал.
… Надо ли говорить, каким счастьем наполнилась моя душа в ту незабываемую лунную ночь на набережной Невы! После долгого молчания я вдруг отважился говорить, сказал что-то невпопад и сконфузился.
Не помню, по какому поводу и в какой связи с его репликой высказал мысль, что гении творят только по «вдохновению», имея в виду, конечно, его музыку.
Он остановился, сделал нетерпеливый жест рукой и проговорил с досадой: — Ах, юноша, не говорите пошлостей.
— Но как же, Петр Ильич, уж если у вас нет вдохновения в минуты творчества, так у кого же оно есть? — попробовал я оправдаться в какой-то своей, неясной мне еще ошибке.
В. Цыплаков. Гурзуф.
— Вдохновения нельзя ожидать, да и одного его недостаточно: нужен прежде всего труд, труд и труд. Помните, что даже человек, одаренный печатью гения, ничего не даст не только великого, но и среднего, если не будет адски трудиться. И чем больше человеку дано, тем больше он должен трудиться. Я себя считаю самым обыкновенным, средним человеком.
Я сделал протестующее движение рукой, но он остановил меня на полуслове.
— Нет, нет, не спорьте, я знаю, что говорю, и говорю дело. Советую вам, юноша, запомнить это на всю жизнь: вдохновение рождается только из труда и во время труда: я каждое утро сажусь за работу и пишу, и если из этого ничего не получается сегодня, я завтра сажусь за ту же работу снова. Я пишу, пишу день, два, десять дней, не отчаиваясь, если все еще ничего не выходит, а на одиннадцатый, глядишь, и выйдет.
— Вроде «Пиковой дамы» или Пятой симфонии?
— Хотя бы и вроде. Вам не дается, а вы упорной работой, нечеловеческим напряжением воли всегда добьетесь своего, и вам все дастся, удастся больше и лучше, чем гениальным лодырям.
— Тогда выходит, что бездарных людей вовсе нет?
— Во всяком случае, гораздо меньше, чем принято думать, но зато очень много людей, не желающих или не умеющих по-настоящему работать.
Мы повернули с набережной мимо Адмиралтейства к Невскому и шли молча. Когда мы остановились у его подъезда на Малой Морской и он позвонил швейцару, я не удержался, чтобы не высказать одну тревожившую меня мысль, и снова вышло невпопад.
— Хорошо, Петр Ильич, работать, если работаешь на свою тему и по собственному желанию, а каково тому, кто работает только по заказу? — решился я спросить, имея в виду свои заказные работы.
— Очень неплохо, даже лучше, чем по своей охоте; я сам все работаю по заказам, и Моцарт работал по заказу, и ваши боги — Микеланджело и Рафаэль. Очень неплохо, даже полезно, юноша. Запомните и это.
Грабарь умолк… Он, видимо, устал… Мы слышали дыхание друг друга и глядели, глядели на этого маленького, такого внешне ординарного человека, боясь пропустить хоть миг, хоть единое слово…