них, как я подозревал, весьма его волновали. Например, мы беседовали о любви — в общих чертах, хотя в эти минуты он держался так, словно за плечами у него был опыт много познавшего и пережившего человека.
Наша дружба продолжалась немногим более года, и я до сих пор прекрасно помню, как ей пришел конец. Это случилось по возвращении с летних каникул, сентябрьским вечером, когда еще стояла жара. Бенуа лежал на кровати в своей комнате: белая майка оттеняла загар. Помню, я удивился, увидев его в такой простецкой одежде, — он ведь всегда был образцом элегантности. Усадил меня в кресло, заваленное рубашками, и, оказавшись рядом с ним, я увидел, что он небрит. Решил, что он болен, но он меня успокоил. Потом сказал просто: «Я собрался уезжать, думаю, что мы видимся в последний раз. Знаете, — мы всегда говорили друг другу „вы“, — я не люблю писать письма. К тому же мне нечего будет вам сообщить. Вам же всегда нечего было мне сказать». Этот грубый разрыв, однако, не удивил сверх меры, так как и с самого начала мне казалось немыслимым поддерживать длительные отношения с таким скрытным молодым человеком. Однако его низкий голос долго и неотступно преследовал, и меня не раз тянуло к его большому дому — побродить там в одиночестве.
Катрин тоже была с ним знакома. Любовь их была неистова и недолговечна, он никогда не говорил о ней. Катрин могла бы рассказать вам о недолгой радости их ночей, об охватывающей его после любви внезапной слабости, когда он запрокидывал голову, смотрел на занимающуюся зарю, и болезненная гримаса искажала его черты. При виде этого обнаженного, распростертого на постели тела с откинутой навзничь головой она пугалась, не умер ли он. Он же лежал без движения, молча, иногда беззвучно плакал. Она тоже молчала в растерянности, не зная, как разделить эту его бесконечную печаль.
Они были мимолетными любовниками, и, пока руки его скользили по горячему телу, а губы произносили бессмысленные слова, он знал, что время уже покрывало забвением нежность ночи. Его взгляд ускользал, и он ничего не мог с этим поделать, она же все надеялась на его бесконечную юность. Глядя на нее, я знал, что в своих длинных сильных руках она сохранила нерастраченным некий дар.
Разумеется, я никогда не видел его в эти минуты, и однако Катрин не поведала мне о нем ничего нового, удивительного. У нас были одни и те же предчувствия. Когда она призналась, что стоило ей только взглянуть на него, как она догадывалась, пил он или нет, в моей памяти всплыли подобные же воспоминания. Он был из тех алкоголиков, которые никогда не пьянеют, которых алкоголь не выводит из равновесия. Его выдавало лишь выражение лица: оно становилось жестким, словно восковая маска, и по мере того как он пил, прозрачная бледность покрывала его черты. Я нередко замечал у него бисеринки пота на крыльях носа — Катрин вытирала их носовым платком.
Даже в крайней степени опьянения он не переставал быть безупречно элегантным, ему стоило огромных усилий не опрокинуть стакан или унять дрожь, когда он закуривал. Он напоминал больного, который напускает на себя беззаботный вид, когда ему сообщают о визите знакомых или родных; кажется, я предпочел бы, чтобы он оставался самим собой, настолько он нервировал меня, и мне передавалась его тревога. Катрин улавливала малейшую слабость и деликатно предотвращала ее. Однажды, спустя много времени после их разрыва, она призналась, что рассталась с ним не потому, что он пил, а потому что она стала заражаться его отчаянием, пусть даже казавшимся признаком утонченности.
Я выслушал тогда не одно признание, и в ее словах ни разу не уловил раздражения. Когда я слушал, мне мерещилось, что Бенуа где-то рядом, что он вот-вот войдет со своей обычной сдержанной улыбкой. Не знаю, осознавали ли мы, когда предавались смутным воспоминаниям, что он оставил нам в наследство горечь, омрачившую наше счастье. Все ушло куда-то в глубь нашего существа, и мне кажется, что я все еще слышу звеневший июньским вечером юный смех Катрин, утоливший ее боль теперь, когда Бенуа ушел от нас.
Андре Дотель
ЗИМНЯЯ СКАЗКА
Снег падал с размеренной неиссякаемостью. Из окна придорожной гостиницы не видно было ничего, кроме неоглядной белизны полей. Дорога едва различалась по следам двух-трех недавно проехавших машин. Лишь кусты ворсянки в ближайшем кювете, ивняк да мачта электропередачи темнели на полотне равнины. Удивительное дело: снег вовсе не придает пейзажу расплывчатость, напротив, он подчеркивает его неповторимое своеобразие.
Как никогда четко, вырисовывалась вечно живая картинка деревенской площади с церковью и зданием почты, привокзальные постройки и дуга железной дороги, защищенной барьером. Подобное впечатление производят развалины древних поселений, где само разрушение материи воскрешает целый мир, малейшие приметы которого приобретают властную силу.
Едва заметная в снежной мгле дорога у гостиницы, кусты ворсянки, ивняк и мачта электропередачи неизбежно обречены были на забвение. По крайней мере, так думалось Эмилии. Что занесло ее в эти края?
Деревушка Моке-Гранж, вытянувшаяся вдоль бесконечной улицы, делилась на две части, между которыми пролегали незастроенные триста метров пространства, служившего дорогой, простиравшейся посреди плоской равнины, лишенной сколько-нибудь значительных ориентиров. На этом-то участке дороги и располагалась гостиница с ее пристройками.
— Что ты там высматриваешь в окне? — резко спросила бабушка.
— Ничего, — сказала Эмилия.
В самом деле, ничего. Но там, где нет ничего, трудно не заметить однажды туманные дали. Быть может, Эмилии и не хотелось рассматривать эти дали. Она повторила «ничего», но продолжала глядеть сквозь снежную пелену на застилавший равнину покров. Снег тихо мерцал. Словно на миг отражался в нем невидимый серый купол, после чего свет разгорался. Подобная дрожь, даже в полный штиль, охватывает синеву морей. На деле, конечно, нет ничего общего между этой белизной и морской синевой. Только для Эмилии сходство есть; хотела она того или нет, за окном ей виделось море в конце ущелья, неподалеку от мыса Сунион.
Тогда жизнь шла своим чередом. Никаких забот, если не считать неприятностей с экзаменами. После экзаменов ватагой отправлялись на природу, куда глаза глядят — в лес, в горы, на пляж, в сторону Булони, в Понтуаз, в Мадрид или Афины.
Все перевернулось. Провал на экзаменах совпал — бывает же так! — с денежными затруднениями в семье. Нужно было срочно зарабатывать на жизнь. От службы Эмилия отказалась. Бросать вовсе подготовку к экзаменам не хотелось. Устроиться дежурной в общежитие? Не исключено, но надо было ждать, пока освободится место. Оставалась гостиница бабушки Маргариты.
— Не воображай, что я стану содержать тебя, а ты будешь торчать над книгами, — заявила Маргарита. — Придется прислуживать в кафе, стирать и все прочее.
Эмилия согласилась из принципа. Раз в две недели она ездила на факультет, успевая вернуться с тем же поездом. Занималась в свободные минуты. Торопиться было некуда. Ей нравилось прислуживать в кафе. Будущее не сулило ничего в этой дыре, где тебя неумолимо засасывала безвестность. Оставалась жизнь чувств, в силу тупой монотонности, настолько все — домишко, поля, пустынная дорога, кусты ворсянки, мачта электропередачи — казалось нереальным.
Клиентов было немного, но кафе посещали гораздо чаще, чем можно было ожидать. Старожилы знали, что лучше открыть погребок на обочине дороги, чем посреди деревни, рядом с бакалейной лавкой. Хозяйкам труднее контролировать своих мужей и мешать им наведываться в кафе. Кроме того, на этом