«Если подумать, разве, сидя перед тарелкой с закуской, гадают, что это — ломтик колбасы, похожий на ломтик ветчины, или наоборот? Нет. Рассуждают так: вот тарелка с закуской. Вот богадельня с ее стариками и дебилами. Вот концлагерь с цыганами, коммунистами, гомосексуалистами, евреями и т. д. Вот ярлыки и некая амальгама, разумеется, наверху, которая решает относительно других и себя — общество. Вот на него и надо нападать». Эмма ни на кого не собиралась нападать, и меньше всего на общество, которое поставило Жинетту в разряд дебилов, ибо Жинетта явно была умственно отсталой и даже помешанной — во всяком случае, в большей степени, чем не зачисленные в эту категорию. Она, например, везла свою пустую тележку так, словно та была нагружена, причем совершенно непосильным для нее грузом. Жинетта согнулась в дугу, заведя назад обе руки, и тянула, тянула, тяжело дыша. Только крепкие ругательства отличали ее от вьючного животного. Посетители, которым она попадала навстречу, с большим удивлением обнаруживали, что позади нее необыкновенно легко дергается туда-сюда упряжка, сооруженная всего- навсего из нескольких дощечек поперек двух полых железных трубок, прикрепленных к колесам. Как только Жинетта заметила Эмму, она замерла, вытерла тыльной стороной рукава лоб, хотя на нем не было ни капли, затем пожевала ртом, готовясь заговорить. Глаза ее сузились на луноподобном лице, выражавшем бесконечную тупость. Так она и стояла, большущая, в конусе бледного света. Было еще темно. Едва прачка поравнялась с ней, Жинетта вцепилась ей в руку и, распахнув угольно-серого цвета пальто и показывая на платье, сообщила, что ей надо его постирать (оно действительно было грязным), что она не может «так ходить». При этом она обильно брызгала слюной. Возбудившись, Жинетта говорила с таким жаром, что Эмма мало что могла разобрать. Она трясла прачку за руку, умоляюще смотрела на нее и при этом так сильно теребила платье, что чуть не порвала. И топала ногами. Эмме удалось успокоить ее, использовав тот тихий голос, который рождался в ней от клацанья машинки. В конце концов ей удалось даже понять, что у Жинетты «любовное свидание» с одним человеком, и не с кем-нибудь, а с героем фильма, показанного накануне вечером по телевизору. Соседки Жинетты по палате уверили ее, как это часто бывало, будто он пригласил Жинетту лично и ждет ее в «Баре Мадлены», что напротив госпиталя, в 15 часов.
Эмма быстро прикинула, что гораздо проще выстирать ей платье, чем пытаться ее образумить. «Только не сейчас, а в два часа, пожалуйста. Оно высохнет, не беспокойся». Жинетта запрыгала от радости. Пронзительно заверещала, хлопая в ладоши: «До скорого, доскорогодоскорогодо…» Это было ужасно. Эмма вошла в центральную прачечную. Разделась, натянула белый халат, застегнувшись на ходу, и развязала первый узел грязного белья как раз в тот момент, когда часы на госпитальной башне пробили шесть. Она вздохнула с облегчением. И тут же спохватилась: забыла накраситься, и все потому, что потратила время на Жинетту. А ведь она может встретить санитара Жерома, когда понесет хирургические простыни в операционную св. Лазаря. Было бы обидно не подать в лучшем виде укладку, которую она сделала накануне. Эмма вернулась в раздевалку и накрасилась. Для век выбрала голубые с блестками тени, похоже, самые эффектные, потому что Раймонда, всегда скупая на похвалу, присвистнула, когда она проходила мимо. Только досадно было то, что Эмма не решалась теперь слишком крутить головой, и работа ее от этого пошла медленнее.
В 7.15 пропел петух. Это был Марсель, чудик из богадельни, поступивший туда слишком поздно, чтобы можно было определить, то ли это старик, ставший слабоумным, то ли просто дебил, который состарился, не поправившись рассудком. В 7.15 и 19.15 он пел, так здорово подражая петуху, что просто не верилось. Он выходил на определенное место, на полдороге между свинячьими желобами и лачугой «конченых». Замирал, засовывал ладони под мышки, выставив локти как крылья, и кукарекал, махая согнутыми руками и поворачиваясь во все стороны. Затем возвращался в богадельню. Хотя он дважды в день и указывал точное время, «конченым» он не считался, ему вменялось в обязанность развозить кварты вина и сигареты, и он к ним не притрагивался.
К 7.15 у Эммы накопилось уже большое отставание в работе, все из-за прически и макияжа, и когда пришла надзирательница центральной прачечной, она его еще не наверстала. А это было уже около 9 часов. Вот уж что действительно отличало представителей иерархической верхушки госпиталя: их приходы и уходы давали лишь приблизительное представление о времени. «Это что такое, да что же это такое? Поспешите!» — закричала мадемуазель Летертр, взмахивая (и эта тоже) руками. В конце она издала точно такой звук, какой издает гладильная машина, и всегда, когда она шипела долгое «шшш» в своем «поспешите», Эмма ждала, что из ноздрей и ушей ее вот-вот вырвутся струи пара. Надзирательница зашагала по центральному проходу между стиральными и гладильными машинами, ни с кем не здороваясь, и вошла в свою контору. Вышла она оттуда порядочное время спустя, может, через три четверти часа, может, через час с четвертью. Отчитала двух прачек, потом остановилась за спиной Раймонды и принялась критиковать ее «манеру действовать». Руки у Раймонды затряслись, движения стали еще более неуклюжими, как будто это были первые простыни в ее жизни, какие ей пришлось складывать, хотя на самом деле она уже давно потеряла им счет. Потом она залилась слезами. Этого только и ждала мадемуазель Летертр, чтоб начать утешать ее: «Ну что такое, малышка, да что же это такое, поспешите успокоиться». Часто случалось, что из-за этой мадемуазель Летертр какая-нибудь прачка начинала рыдать, выть или на нее нападал истерический нервный смех, и лишь сама Летертр на обратном пути могла утихомирить ее. За десять лет Эмма не сорвалась ни разу. «Да как же тебе это удается, скажи на милость?» — спрашивала Раймонда. Эмма отвечала: «Никак». И это было почти правдой: просто она сжималась до грани небытия. Ждала. Наткнувшись на ее вежливое согласие, а порой полное отсутствие реакции, мадемуазель Летертр трезвела, ее приступ проходил. А вот проходил он рядом с Эммой, над Эммой, либо под ней, либо сквозь нее — сказать трудно, как трудно было знать, превращалась ли Эмма в такой момент в вертикальную или горизонтальную линию, в точку или в колечко дыма. Эмма при этом ничего не испытывала. Плохо было то, что, случалось, она не могла вновь обрести душевного равновесия до самого вечера и бродила весь день, не имея ни малейшего ощущения, что она существует. Несколько раз, когда она находилась в таком состоянии, ей попадался навстречу санитар Жером, и она не чувствовала ни обычного при этом волнения, ни смущения.
Мадемуазель Летертр успокоила Раймонду, проявив о ней большую заботу. Потом Раймонда снова принялась за работу. Когда надзирательница удалилась, она пробурчала: «Эти проклятые старые девы до чего вредны, до чего придиры. Им не повредила бы хорошенькая вздрючка, вот что я тебе скажу». Эмма покраснела. Потом мадемуазель Летертр спросила, кто понесет белье в операционную св. Лазаря. «Что ж, я могу отнести», — сказала Эмма, всем видом выражая готовность пойти на жертву (во всяком случае, сейчас, зимой, выходить на улицу в лютую стужу охотников не было, поскольку в центральной прачечной стояла влажная удушливая жара и разница температур внутри и снаружи составляла более двадцати пяти градусов). Эмма направилась было к груде белья, но надзирательница остановила ее: «Нет, Эмма, не вы, вы и так отстаете». И она назначила кого-то другого.
Два часа Эмма твердила про себя: «Все пропало на сегодня, все пропало на сегодня». Мадемуазель Летертр отправилась в снэк (она произносила «снэйк-бэр», чтобы все думали, что она владеет английским). Добрая половина команды прачек последовала за ней. Эмма продолжала напевать «все пропало на…», когда услышала стук в окно. Это был санитар Жером Сальс. Он улыбался во весь рот, но оттого что прижался носом к стеклу, стал некрасивым. Эмма поднесла к губам указательный палец. Пошла и открыла ему дверь прачечной, сделав знак тихонечко следовать за ней в раздевалку. Когда они оказались вдвоем в этой слабо освещенной комнатке, Эмма почувствовала, что покраснела и еще что сейчас упадет в обморок. Ноги дрожали. Градом катился пот. Прошла минута неловкого молчания, он сказал: «Вы не носили белье в св. Лазаря? Сегодня как раз такой день. Или, может, я ошибаюсь?» Она промямлила: «Я… Этот пот… такая жара здесь… Я вся вжмо… взмокла». Видно этого не было, поэтому, чтобы удостовериться, он провел рукой по ее затылку и дотронулся до кожи в вырезе халата. Посмотрел на свои пальцы. Сказал просто: «И правда». Один из серых настенных шкафов был открыт. Эмма толкнула дверцу ногой. Та заскрипела. Санитар еще сказал: «Условия работы у вас плохие». Вот и мадам Сарро говорила: «По крайней мере, они могли бы сделать вам душ, ты бы там его принимала. Для нас это было бы уже кое-что». Когда Эмма пересказала все Жерому Сальсу, он нашел, что это неплохая идея. Мадам Сарро была польщена, хотя и сказала: «Я? Да я никогда ничего подобного не говорила! И потом, общественный душ — это так отвратительно».
«Насчет св. Лазаря, — заговорила Эмма уже увереннее, — нет, я туда не ходила, я запаздывала с работой, Летертр не пустила». — «А, ясно!» — сказал Жером. Он все еще рассеянно смотрел на свои пальцы, снова воцарилось молчание. Поскольку смущение Эммы росло и росло, она решила прибегнуть к