— Отрицательно, — сказал Федор Христофорович. — Я не смогу вести военное дело. Строевой службы я не знаю. Я, видите ли, инженер…

Но директора это нисколько не смутило. Он уже решил, что полковник в хозяйстве непременно должен пригодиться, даже если он всего-навсего подполковник. И потому сказал: — Хорошо. А партийной работой вам заниматься не приходилось?.. Ну, ничего, может еще и придется. Небось справитесь. Человек вы бывалый, военный, — директор как будто успокаивал кого-то, то ли Федора Христофоровича, то ли себя самого.

С молодых ногтей пошел он по хозяйственной части, а хороший хозяйственник, известное дело, из всего норовит извлечь пользу. Вот и теперь директор смекнул, что не плохо бы этого старика иметь в селе. Работник он, конечно, никакой, потому что в простые не пойдет, а в руководящих недостатка нет, своих девать некуда, зато человек заслуженный и авторитетный. На первых порах его можно включить в актив. А там, глядишь, и в райкоме узнают про полковника. Таких-то людей в районе раз, два, и обчелся. Захотят ввести в бюро, а сами не захотят, так намекнуть можно, порекомендовать. Вот тебе уж и своя рука наверху…

— Ладно, — сказал он, как бы размышляя вслух. — Была не была… Для хорошего человека чего не сделаешь. Только уж и вы, товарищ, нас не забудьте, когда понадобится. Знаете, как у нас в деревне заведено — всем миром… Вот так.

На том разговор закончился. Директор как сказал, так и сделал. И через неделю в сельсовете была оформлена бумага, по которой Федор Христофорович стал домовладельцем.

Событие это полагалось спрыснуть, и потому прямо из сельсовета все, кто присутствовал при подписании документа, не исключая и официальных лиц, направились к Чупровым, где старая Степанида с помощью невестки Клавдии накрыла на стол. Глеб привез из Москвы три бутылки водки, несколько коробок импортных сардинок, банку ананасового компота и колбасу салями. К московским гостинцам Степанида добавила всякую деревенскую снедь, вроде картошки в мундирах да соленых огурцов, и угощение получилось доброе.

За столом вели степенные разговоры о погоде, о кормах и надоях. А председатель рассказал про совхозного быка по кличке Трибун или Трибунал, который так напугал беременную Марину Гущину, что она выкинула. И все слушали, а потом каждый добавлял что-нибудь свое, как будто бросал лопату земли на могилку не рожденного младенца.

„Вот так они сидели и сто, и двести лет назад и разговоры, наверно, вели те же самые, — думал Глеб. — О покосе да о погосте. Нет, надо родиться в деревне, чтобы жить по-ихнему. Это мука, сидеть вот так под розовым абажуром и разглагольствовать о быке, когда там выводят на орбиту какой-нибудь космический аппарат. Интересно, что думает по этому поводу отец?“

А Федор Христофорович ничего не думал по этому поводу. Он ел и пил, слушал разговоры и даже отвечал что-то, когда к нему обращались, но все его мысли вертелись вокруг того момента, когда Глеб поднимется из-за стола и станет прощаться со всеми, а потом сядет в машину и уедет к своим, а он, Федор Варваричев, по странному стечению обстоятельств, должен будет остаться здесь, где ни он никого не знает, ни его никто, в чужом доме, среди чужих людей, в каком-то Синюхино, о существовании которого он всю жизнь не имел представления. Кому это нужно? Зачем? Какая-то глупая игра, которой не видно конца- краю. Неужели нельзя нарушить ее ход? Это как во сне, когда человек видит, что с ним происходит неладное, а вмешаться не может, потому что не властен над своими снами.

Федор Христофорович хотел уже сказать об этом Глебу, но вдруг почувствовал на своем плече чью-то руку. Это был Пиккус.

— Скажи сыну, чтобы привез большой гвоздь кило пять и разная краска. Будем дом делать.

И Федор Христофорович как будто пробудился ото сна и подумал: „Господи, да что это я раскис. Никто ж меня сюда не сослал. Вот Глеб приедет в отпуск, отремонтируем дом и будет дача, приедет Тома с внуком, пойдем с ним на речку. Мальчику здесь приволье. А потом все вместе поедем домой, а за дачей попросим приглядеть того же Пиккуса“.

Так он думал, но от этих мыслей на душе почему-то не становилось ни светлее, ни теплее. А когда пришла пора прощаться с Глебом, он почувствовал, как к глазам подступают слезы. Хорошо, что было уж темно и никто не заметил этих старческих слез.

После того, как Федор Христофорович перестал слышать Глебову машину, он еще видел некоторое время красные огоньки. Последний раз они зажглись где-то над рекой, на мосту, как будто попрощались, и больше уж не появлялись, сколько он ни всматривался в сумерки.

И только тогда, когда он окончательно потерял надежду увидеть эти огни, он почувствовал, что воздух вокруг напоен запахом сирени, увидел, как светятся окна домов, услышал, как где-то по радио или по телевизору популярная певица пела песню про дожди и грозы, которая ему нравилась. Это его успокоило, и он отправился „в дом“. Подумать „домой“ он как-то не смел, потому что „домой“ для него значило только одно — в свою квартиру на Соколе, где был его письменный стол и полки с книгами и фотография двенадцатилетнего Глеба в соломенной шапочке с козырьком.

В сумерках его сельское домовладение напоминало доисторическое диковинное животное. „Это ковчег, — почему-то подумалось Федору Христофоровичу. — Неужели мне суждено плыть на нем в последний путь…“ Ему стало тоскливо от этой мысли, как никогда не бывало, даже после смерти жены, и, чтобы избавиться от этого чувства, он попытался заставить себя думать иначе: „Этакие хоромы и всего за полтыщи“. Да за такой домину где-нибудь в Малаховке заломили бы тысяч шестьдесят. Нет, правы все-таки мои ребята — хорошее дело дача». Под эти мысли, как под какой-нибудь полонез, он пошел навстречу своей новой жизни, раздвигая локтями заросли крапивы, которые заполонили все подступы к дому с тех пор, как его покинул Генка Чупров.

Вот Федор Христофорович взошел на крыльцо, вот он открыл скрипучую дверь, вот в окне засветился глаз одинокой свечи, заметались по потолку тени, как будто испугались чего-то, и…

«Вот и слава богу, — выдохнула Степанида, наблюдавшая за всем этим с лавочки на противоположной стороне улицы, никем не видимая и не слышимая. — Чего зря добру пропадать».

Спроси ее кто-нибудь сейчас, зачем она пришла сюда, да еще обманула невестку — сказала, что надо к соседке за каплями забежать, она бы, верно, объяснить того не смогла. Может, пришла проститься? Да вроде нет, чего там прощаться, рассусоливать, она ведь никуда не уезжает и помирать, кажется, не собирается, еще крепкая женщина, любую молодую по части работы за пояс заткнет, а что ноги побаливают, так у кого они молчат… Бывает, с домом прощаются, когда его сносят или горит он, а этот стоит себе и еще сто лет простоит. Нет, не прощаться пришла Степанида на скамейку под сирень и не воздухом дышать.

Тогда, может, она захотела вспомнить девчоночью свою жизнь, повздыхать в темноте да всплакнуть по-бабьи, красоты своей былой жалеючи? Для многих людей, особенно для женщин, отрочество оказывается самой счастливой порой жизни. Живет себе девчоночка, как будто в тереме, с куклами тетешкается, и нет-нет да и глянет в окно, а там сад и сплошь цветы, и сердце ее прыгает от радости в предчувствии чуда. А подрастет она и выйдет во двор, а там, глядь, одни коровьи лепешки, да репьи, да крапива… А цветы, оказывается, были не взаправдашние, а нарисованные на стекле.

Было о чем поплакать и Степаниде, но только она себе ни за что не позволила бы. Всякий в Синюхино знал, что за женщина Степанида. Все на свете подразделялось для нее на полезное и бесполезное. И все, из чего нельзя было извлечь хоть какую пользу, беспощадно изгонялось ею из своей жизни. В разряд бесполезного у нее попали и детские воспоминания. Какой толк в том, чтобы бередить себе душу картинами, в которых ничего нельзя исправить. Да, это все ее прошлое и как бы уже не ее. Со своим-то можно поступать как бог на душу положит, хочу — выкрашу, а хочу — выброшу, А над прошлым человек не властен, оно уж какое есть — таким и останется. Можно, конечно, приукрасить его враньем и пустить в дело. Но это уже другой разговор. О таком Степанида никогда не помышляла, и не потому, что она была такой уж кристальной женщиной, а из той же практичности. С детства она себе усвоила, что красть да врать невыгодно. Все одно рано или поздно краденое из рук выскользнет да еще и честно нажитое с собой уведет, навранное разольется, и так в нем изгваздаешься, что и всей жизни недостанет, чтобы очиститься.

Мудра была Степанида, что и говорить, но какой-то особенной посудохозяйственной, бакалейной и

Вы читаете Чужаки
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×